Над складом пролетела стайка трассирующих пуль. Застучал пулемет. Когда он смолк, со стороны дороги послышался гул моторов. Гул быстро нарастал, становился похожим на глухое рычание.

— Танки! Отходим, братцы, дело сделано!

— Да уж не попользуются, гады.

— Савин, ты где? Не мешкай, отходим!

Женя вспомнил приказ товарища Сталина — ничего не оставлять врагу. Он схватил охапку ветоши, подставил под струю бензина — ветошь обмякла, выпала из рук. Нужно намотать на палку! Скорее, скорее! Женя оторвал от забора узкую дощечку, переломил пополам, намотал на нее тряпье, чиркнул спичкой. Бойкий огонек побежал по факелу, полыхнул жаром. Женя прижался к углу склада. Из-за поворота вывернули силуэты грузовиков, над кузовами на фоне светлого еще неба четко видны были солдатские каски. Женя, размахнувшись, бросил факел в бензиновый ручей, уже пересекший шоссе. Огонь взмахнул в небо. Женя юркнул под забор, вскочил, побежал. За спиной громыхнуло, теплой волной толкнуло в спину, оранжевый сполох осветил дорогу, черный клубящийся дым потянулся к небу.

Женя мчался не оглядываясь, ему казалось, что весь он как на ладони. Гудение жаркого пламени, глухие взрывы бензиновых бочек не заглушали истошных криков немцев, горевших в этом адском огне.

Догнал Женя своих быстро, передохнули малость. К лесу пошли все вместе, довольные.

— Видели мы ваш фейерверк, — сказал командир. — Молодцы.

Старший помолчал, прокашлялся:

— Это вот Савин поджег. Времени в обрез — немцы на дорогу выехали уже. Его заслуга, чего уж тут…

У леса нашли еще отступивших артиллеристов, приободрились. К утру вышли к своим, и раненых вывезли на той самой Жениной телеге, и орудия спасли. Когда добрались до Пушкина, какой-то седой командир обнял Женю, похвалил, что не бросил раненых товарищей, поблагодарил за повозку. Этот командир казался Жене добрым, понятливым, но были и другие — построже, они хотели непременно отчислить куда-то Савина, отправить в тыл, откомандировать в ремесленное училище. Тут вступился командир артдивизиона. Он пошел в штаб, и Савина оставили в части, выдали форму, зачислили на довольствие, а главное — направили в разведку, куда он очень хотел попасть, доказывал, что, переодевшись в сельскую одежду, может сгодиться красноармейцам.

…Глубокой осенью, уже после того как Женю сфотографировал военный корреспондент, командир взвода разведки дал Савину увольнительную на двое суток для поездки в Ленинград.

Как преобразился город! Окна перекрещены газетными ленточками, витрины заложены щитами, на улицах глубокие воронки, есть разрушенные дома, всюду сосредоточенные люди с противогазными сумками, военные патрули то и дело проверяют документы.

Вот и Малая Охта, вот и родное училище номер шесть. Женя взлетел по лестнице, заглянул в свой класс — пусто, в соседнем тоже никого. В общежитии одни дневальные, тоже с противогазами. Они и отослали Савина в мастерские — там теперь трудятся ребята на оборону. Женя рывком отворил дверь, услышал знакомый скрежет напильников, глухое гудение станков. В дальнем углу по стенам метались сполохи электросварки. Женя постоял минуту, другую — все были в работе, никто не поднял головы.

— Рота, смирно! — крикнул весело Женя.

Ребята обернулись и замерли.

— Женька! Женька вернулся! С того света явился! Ура!

Мальчишки обступили бравого солдатика, с завистью глядели на военную форму, засыпали вопросами. Женя рассказывал мало, больше сам спрашивал.

Добрались ремесленники в Ленинград из Гатчины лишь через трое суток, но пришли не все — были среди них раненые, несколько ребят погибло от пуль десантников, троих скосили осколки фашистской бомбы.

И сразу пошла новая жизнь — парни постарше пошли работать на заводы, хотя жили здесь, в общежитии, младшие весь день пропадали в мастерских. Петю Казюку взяли на Кировский. Отработав в первую смену и придя в училище как раз к обеду, он попал прямо в объятия Жени.

— Живой, сябрушка, дорогой, — шептал Петя, не веря своим глазам. — А мы-то, по правде сказать, не ждали. Такая стрельба поднялась тогда. Мы и решили, что ты навеки в том поле остался…

Петя трогал малиновые треугольники на петлицах, примерил шинель, шапку со звездочкой. Повздыхали, что нет вестей из дому.

Вскоре после обеда — а Женя выложил на стол банку тушенки, полбуханки хлеба, большой кусок колотого сахара, так что у всех дух перехватило, — по мастерской прокатилось радостное известие: сегодня поведут в баню. Давно не парились ребята — бомба угодила рядом с баней, разворотила водопровод. Однокашники стали звать с собой Женю. Ему жалко было бросать напильник, он с такой радостью стоял у тех давних своих тисков. И вместе с тем ему тоже захотелось согреться, посидеть в парилке.

У стен бани, поковыренной осколками, толпились молчаливые закутанные люди. Они безропотно пропустили небольшую колонну ремесленников. С шумом, с веселым гамом заполнили мальчишки гулкий, чуть теплый зал, загремели тазами. Женя пристроился в очередь, набрал горячей воды, сел на холодную мраморную скамью. И тут он словно прозрел — увидел, что рядом почти не шевелясь сидели тощие, безмолвные люди. Вот мимо бесшумно прошел бородатый старик, держа за руку хилого мальчика. Они словно плыли, не касаясь пола, такие легкие, странные своей неестественной худобой — ребра выпирали, руки висели безжизненно, ступни синих ног скрывались в серых клубах стелющегося пара. Женя отвел глаза, наткнулся на примолкших своих ребят: те выглядели чуток получше. Какая-то судорога пробежала по Жениному лицу и шее, потом в горле стал расти тяжелый ком, Женя уткнулся глазами в пол и заплакал. Ему стало нестерпимо жалко этих людей, стыдно того, что он, Савин, не такой худой, как они. Ему стало казаться, что все до единого смотрят на него! Что делать? Встать и крикнуть, что приехал он с фронта, что у него полный красноармейский паек?..

Женя, сгорбившись, вышел в предбанник, быстро оделся, кинул на плечи шинель, схватил шапку и ушел.

…Полк вгрызся в замерзшую землю под Колпино и стоял насмерть. Вокруг лежали совхозные поля, припорошенные первым снежком. Женя, дежуря на НП, следил за немецкими траншеями, но изредка поворачивал бинокль назад, видел, как на поля под вечер приходили изможденные люди, добирались из Ленинграда. Они медленно ворошили землю, радовались каждой подмороженной свеколке, брюквочке. Их прогоняли часовые, ибо то и дело на поле рвались снаряды, но ленинградцы покорно выслушивали их, уходили и возвращались снова и снова.

Когда у Жени выдавался свободный час, он бежал на это поле и копал, копал. Уже брюквой заполнен старый ящик из-под мин, фанерная бочечка, в которой был цемент. Он оставлял их там, на поле, — пусть берут, не все ли равно кто — все блокадники. Потом с Женей стали ходить два его товарища, разведчики, ходил командир отделения. Он же и предложил написать записку: «Дорогим ленинградцам от разведчиков-фронтовиков».

Часто на поле приходила женщина с двумя детьми, и свою брюкву Женя теперь отдавал только им. Приносил немножко хлеба, сухарей. Обменяв осьмушку махорки, положенной ему, как всем бойцам, на два кусочка рафинаду, он отнес сахар детям, а те тупо смотрели на белые ровные квадратики, словно не знали, что с ними делать.

— Может, отнесем младшеньким? — спросила женщина и, не дождавшись ответа, бережно спрятала сахар за пазуху. — Эти вот двойняшки — мои, а дома еще двое — соседские сироты.

— А у меня сестрички и братики под немцем остались, — печально заговорил Женя. — Вдруг где-то тоже, вот как вы, на поле ползают, шуптики копают — так у нас в Белоруссии картошку, прихваченную морозцем, называют. Семья у нас девять ртов была, так что я, тетенька, ведаю, что такое пустой живот. И сейчас у нас паек тоже, сами понимаете, блокадный, с каждым днем все меньше получаем, но мне хватает.

— Мал ты уж больно для войны, — покачала головой женщина.

— Для разведчика мой рост в самый раз, я где хотите проползу. И глаза у меня зоркие — недавно немецкий штаб выследил в бинокль. Бегают туда-сюда связные по траншее, чуть стемнеет. День наблюдаю, другой, докладываю командиру взвода, вдвоем стали глядеть — точно, штаб. Ну, нашим пушкарям тут дали команду, они третьим залпом и накрыли этот объект. Мне благодарность комбат объявил…