Изменить стиль страницы

НЕВЕСТА

Могаммед провел правой рукой по своей тонкой, чуть появившейся бородке.

— Пусть, — сказал он, — мне сбреют ее и пусть я стану подобен женщине, если я не сдержу слова, и если я не введу тебя в палатку моего отца, о Анбарка! Если я забуду тебя, пусть ослепнут мои глаза и пусть я окончу жизнь, прося подаяния во имя Бога!

Анбарка, рухнувшая на тяжелый многоцветный ферах (постельный ковер), медленно плакала.

Ее тело было гибко нежной гибкостью юности, ее овальное лицо с янтарной, бархатной кожей было очаровательной свежести. Ее очень длинные и очень черные глаза покраснели от слез, она их лила, не переставая, с той минуты, как Могаммед, придя к ней накануне, сообщил о своем отъезде в Южный Оран с гумом[24] своего племени.

— Да, ты говоришь это теперь, а потом ты уедешь на войну и, если даже Бог вернет тебя живым, ты забудешь Анбарку, маленькую, ничего не стоящую Анбарку!

Могаммед наклонился к ней и обнял ее, отирая нежно ее слезы.

— Не плачь: жизнь и смерть, и сердце человека в руках Бога. Что же касается меня, то у меня только одно слово, и пусть проклянет меня Бог, если я забуду сегодняшнюю клятву. Ради тебя я оставил мою жену, мать моего сына, и из-за тебя мне без конца надоедал отец… Будь спокойна, Анбарка, и ожидай моего возвращения, полагаясь на Бога и меня!

Боясь расчувствоваться, Могаммед поднялся и внезапно вышел; не приличествует мужчине, джуаду (благородному) плакать перед женщиной.

И Анбарка осталась одна в жалкой комнатушке, лавчонке, выбеленной известью, в одной из грязных и пустынных уличек Афлу.

За несколько месяцев перед тем, Могаммед ульд Абдель Кадер, сын одной из самых больших палаток Джебель-Амура, охотясь в горах, встретил вблизи редира (пятно воды на глинистой почве) Анбарку, наполнявшую водой большую амфору из обожженной глины.

Едва созрев, Анбарка была уже прекрасна, и Могаммед пожелал ее. Она уступила с пассивностью девушек ее расы: Могаммед был прекрасен, молод, знатного рода и щедр беззаботной арабской щедростью, доходящей почти до мотовства.

Так как он вернулся в Афлу, она последовала за ним и обосновалась среди жриц любви и веселья, чьи ярко-цветные платья весело выделяются на фоне серого камня, розоватой земли и темной зелени этой крохотной, искони проституируемой столицы.

И Могаммед, покидая под всевозможными предлогами отцовскую палатку, упорно являлся к ней, вопреки гневу отца и увещеваниям знатных мусульман.

Между Могаммедом и Анбаркой зародилась та странная любовь, бурная и в то же время нежная, которая так часто рождается между арабами благородной крови и видного положения и неизвестными проститутками.

Могаммед засыпал свою возлюбленную подарками, запутываясь из-за нее в долгах и пренебрегая с редкой смелостью последствиями своего поведения.

Приказ отправиться с гумом каида, его дяди, застал Могаммеда в полном расцвете мечтаний. Он повиновался против воли; несколько месяцев тому назад он ехал бы счастливым, полным задора и гордости: для него ведь это была война в ее привлекательном виде, война, опьяняющая опасной фантазией.

* * *

…Совершенно красное солнце едва взошло над каменистыми холмами, окрашенными в девственные, бледно-розовые, бесконечно светлые цвета. Первый прохладный осенний ветер шелестел в серебристых тополях вдоль французских авеню.

Номады в белых и черных бурнусах, в капюшонах, проходили на своих горячих худых лошадях.

Гумье гордились своими ружьями и патронташами и без всякой надобности пересекали весь город, привлекая плохо проснувшихся женщин на пороги домов. И сколько было бесконечных прощаний и шуток, которыми они обменивались на ходу с татуированными красавицами.

Могаммед с удовольствием дразнил своего прекрасного жеребца, радостно скакавшего во главе гума. Номад был величественен в своей светло-голубой куртке, разукрашенной золотом, в красных сапогах и в белых шелковых бурнусах. Литгуа из белоснежной кисеи окаймляла его правильное и чистое лицо с отцветами полированной бронзы и смягчала легкою тенью великолепный блеск его золотисто-рыжеватых глаз.

Перед дверью Анбарки он остановился и, свесившись с седла из расшитой серебром шкуры пантеры, сказал взволнованное и сдержанное прости ожидавшей его с рассвета Анбарке, украшенной и, как идол, недвижной под своими прозрачными кисеями и расшитыми золотом покрывалами.

Бледная и озабоченная, она улыбнулась ему и следила за ним глазами, пока могла видеть Могаммеда гарцующим между его людьми на сероватом плоскогорье, усыпанном черными пятнами туй.

* * *

Дни и недели текли, монотонные для Анбарки, полные неожиданного вначале, а затем покрытые тяжелой скукой для Могаммеда.

В самом деле, он быстро испытал большое разочарование: вместо схваток, о которых мечтал, ружейных выстрелов и военных подвигов, он был вынужден к долгим медленным переходам, лишенным какой бы то ни было прелести, по пустынным тропам крайнего юга, в хвосте верблюжьих обозов.

Ни малейшей атаки, иногда только были слышны вдали редкие ружейные выстрелы.

Нетерпеливые гумье без помехи дошли до Бени-Аббес. Потом их послали в Бехар: там, наверное, заговорят пули. Ничего подобного, и они возвратились, недовольные и усталые. Потом их бросили в Иху и к Атгапиалю. Говорили о преследовании значительной гарка Бени-Гиля… Гумье после форсированных маршей по горам и сквозь чащи нашли пятнадцать изорванных и грязных палаток, нескольких немощных стариков и женщин, бросившихся к их ногам с мольбой о хлебе.

По вечерам, собираясь возле светлых огней в случайных лагерях, всадники Джебель Амура начинали роптать: одно из двух, или руми[25] боялись бандитов запада, или не умели воевать, раз они не атаковали врага и теряли время в бесполезных маршах!

Примитивные номады не понимали ничего в этой современной войне, дублированной политикой, в этой мирной «полиции» на чужой территории. Если бы им позволили воевать самим, дело пошло бы по-иному: так как надо было сражаться с отложившимися бени-гиль и дуй-мениа, со страшными уэль-джерир и с неуловимыми берберами, они бы отыскали их и истребили в самой глуби Тафилала!

* * *

Возвращаясь холодным и туманным днем из Бехара, гум втянулся в узкое каменистое ущелье, окруженное невысокими, безводными холмами.

Усталые лошади медленно подвигались, опустив головы. Был рамазан[26] и гумье, угрюмые и голодные, молчали, кутаясь в пыльные бурнусы. Вдруг среди молчания затрещали два-три выстрела. Одна из лошадей упала.

Офицер остановил обоз и гумье выстроились лицом к иссеченному бугру, где должен был находиться невидимый враг.

Огонь открылся снова, меткий и убийственный. Гумье отвечали на выстрелы с увлечением, но их пули бесполезно терялись в скалах. Они же были видимы и расстреливаемы наверняка.

Немногие из пятидесяти гумье Джебель Амура ускользнули с раненым французским офицером из рокового ущелья.

Бу-Гафс, двоюродный брат Могаммеда, не покинул его ни на одно мгновение. Сердце номада билось от радости и волнения: наконец-то война, настоящая война, и он стрелял, как и все другие, наугад, по трусам, не смеющим показаться.

Когда Могаммед покатился на каменистую почву с пронзенною пулею грудью, гум бежал. Бу-Гафс спрыгнул на земь, схватил тело своего брата и бросил его поперек седла. Потом, вскочив на коня под градом пуль, он в галоп догнал гум.

— Собаки не посмеются над сыном Абдель-Кадера! — сказал Бу-Гафс.

И Могаммед заснул последним сном на краю дороги в Бехар, в красной земле.

* * *

Зимний вечер, черный, как сажа, спускался над Афлу. Десятка два оборванных всадников ехали крупной рысью на разбитых лошадях. Угрюмые, они едва отвечали на вопросы сбегавшихся толпами женщин, — грациозный слет многоцветных бабочек.

Анбарка, похудевшая и побледневшая, спросила жестом молчаливо проезжавшего Бу-Гафса, закутанного в большой, черный, весь в лохмотьях бурнус.

— Господь был к нему милосерден! — и Бу-Гафс продолжал свой путь, не оглянувшись даже на крик раненого животного, Анбарки. Она раздирала себе лицо, рухнув на землю перед дверью своей комнатушки, отталкивая женщин, пытавшихся утешить ее.

* * *

Анбарка, наряженная в розовые шелка и в кисею в блестках золота, под длинными покрывалами из расшитого муслина, скользит по каменным плитам и бедра ее волнуются сладострастно.