Изменить стиль страницы

II В кабинете Меттерниха

— Послушайте, г. Зибер, когда я отлучаюсь из этой канцелярии и уезжаю куда-нибудь, разве вы садитесь за мой письменный стол, открываете частные письма, адресованные на мое имя, или называете себя моим титулом? Не правда ли, нет? Точно также Людовик Филипп не имел права овладеть престолом Карла X под предлогом, что король отлучился.

— Но, г. Генц, я скромный секретарь, а вы тайный советник и правая рука князя Меттерниха.

— Но и я не король. Хотя я правая рука, но заменить головы не могу. Герцог Орлеанский даже не правая, а левая рука законного короля. Французская корона принадлежит герцогу Ангулемскому, а после него графу Шамбору.

— Но французы, по-видимому, не согласны с вами.

— Это не важно. Они каждое лето затевают революцию. Другие люди в июле месяце выезжают на дачу, а они берут Бастилию. Это, наконец, становится скучным.

Вот что говорили между собой 6 августа 1830 г. главный помощник Меттерниха и его секретарь в одной из двух комнат, составлявших кабинет канцлера Австрийской империи. Из этого кабинета в течение тридцати трех лет, от 1815 до 1848 года, европейская политика брала свой лозунг. Под общим названием канцлерского кабинета известны были две комнаты: рабочий кабинет, меблированный в строгом стиле, где князь среди груды деловых бумаг писал свои дипломатические депеши, и приемный кабинет, где он давал аудиенции, и постоянно находился один из его секретарей.

Эта последняя комната, где теперь Фридрих фон Генц, друг и ближайший помощник Меттерниха в продолжение тридцати лет, разговаривал с секретарем Зимбером, представляла большую роскошно меблированную гостиную с тремя дверями. Одна из них выходила в рабочий кабинет канцлера, другая во внутренние покои императорского дворца, а третья на парадную лестницу. В четвертой стене были два большие окна, открывавшиеся в сад. В центре комнаты стоял громадный стол, за которым могли поместиться все члены европейского конгресса; теперь на нем лежали только что вскрытые секретарем депеши. По стенам стояли роскошные кресла, а между двумя окнами красовался бюст Кауница, который как будто говорил посетителям: «Теперешний канцлер настолько уверен в своем превосходстве над своим предшественником, что не боялся оставить его образ в своем кабинете». Наконец, на главной стене при входе с лестницы висел большой портрет во весь рост императора Франца.

Вообще эта официальная гостиная, где обделывались политические дела всей Европы, походила своим убранством и царившей в ней атмосферой на светский салон.

Успокоившись несколько от своего раздражения против французов, которых он ненавидел, фон Генц спросил у секретаря:

— Сегодня у нас аудиенция чрезвычайного посла господина Луи Филиппа. Кто он такой?

— Генерал Бельяр, один из старых наполеоновских генералов.

— Вот вы увидите, что новый король окружит себя остатками империи и великой армии.

— Он мог бы сделать худший выбор. Во всяком случае одного наполеоновского маршала ему не иметь.

— Кого?

— Мармона. Он здесь.

— Как здесь?

— Да. Он командовал королевскими войсками против мятежников в июльские дни. Потерпев поражение, он покинул Францию после отъезда короля и сегодня представляется канцлеру.

— Мармон, герцог Рагузский! — произнес фон Генц с горечью. — Ну, он, по крайней мере, лучше кончил, чем начал. Назначены еще аудиенции?

— Эрцгерцог Карл и послы английский и прусский изъявили желание посетить канцлера, — сказал Зибер, взглянув в лежавший на столе список. — Несколько дам просили аудиенции, и еще явится парижский журналист Пьер Лефран, сотрудник «Journal des Debats».

— Еще революционеры! — произнес Генц с гневным неудовольствием. — Это радикал в духе Молэ. Что ему нужно в Вене?

— Вы на все смотрите в красные очки сегодня, господин тайный советник, — отвечал Зибер, — по счастью, вот княжна: благодаря ей, вам все покажется в розовом свете.

Действительно, в комнату вошла Гермина Меттерних, дочь канцлера. Ей было четырнадцать лет, и трудно себе представить более прелестное и грациозное создание. Большого роста, статная, с живыми, умными, голубыми глазами и роскошными русыми кудрями, в светлом кисейном платье и соломенной шляпе с широкими полями, она казалась еще ребенком.

— Здравствуйте, добрый Генц, — воскликнула она, подбегая к тайному советнику, — я для вас приехала сегодня во дворец: отец сказал, что вы здесь. Хорошо вы покатались по Италии? А, здравствуйте, господин Зибер.

— Вы всегда слишком любезны со мною, княжна, — отвечал Генц, — я привез для вас хорошенькие итальянские материи.

— Какой вы добрый! А где вы были?

— Везде понемногу: в Неаполе, Флоренции, Луке, Венеции…

— Как бы я желала видеть нашу Венецию. Говорят, это такой прелестный город.

— Да, город прелестный, хотя я не люблю воду; но мне более всего нравятся не дворцы, площади и парки, которые, в сущности, все одинаковы, а маленькие, узенькие улицы с прекрасными магазинами.

Гермина едва удержалась от смеха при мысли, что все художники Европы ошибались насчет истинной красоты Венеции, а ее понял лишь тайный советник фон Генц.

— А что, у отца много сегодня утром дел? — спросила она, обращаясь к Зиберу.

— Немало, — отвечал секретарь, — он теперь с начальником полиции Зедельницким. Потом ему придется прочесть с полдюжины депеш, и его ждет столько же аудиенций.

— Уф, сколько дела! — воскликнула молодая девушка. — А, получены важные известия.

— Кому как, — отвечал Герц с улыбкой, — я думаю, что вы вовсе не интересуетесь политикой, и вам все равно, что делается в Дрездене, Флоренции и Париже.

— Вы очень ошибаетесь. В ваше отсутствие я читала отцу депеши, получаемые им каждое утро. Это давало отдых его глазам, а для меня служило уроком истории и географии. По крайней мере, я так его уверила. Ах, да, кстати, вы знаете, что герцог Рейхштадтский вскоре покинет Вену?

Оба собеседника княжны с удивлением переглянулись.

— Зачем ему покидать Вену? — спросил Генц.

— По той простой причине, что французский король снова уехал из Парижа, и туда обратно вызовут императора, а ведь теперь он император.

Пока она говорила, дверь из внутреннего кабинета канцлера отворилась и Меттерних показался на пороге.

— О ком ты говоришь, Гермина? — спросил он, входя в комнату в сопровождении графа Зедельницкого.

Князь Клементий Меттерних был одним из самых блестящих франтов своего времени. Прежде чем на него ниспали высшие почести, и, когда он был простым министром или послом, например в Париже, Меттерних поражал всех изяществом и достоинством своей внешности, громадным умом, серьезными знаниями и любезным светским обращением. В каком бы положении ни находилась Австрия: в счастливом или несчастном, он всегда оставался спокойным, невозмутимым, и, быть может, был еще любезнее в черные дни неудач, чем в светлые минуты торжества.

Высокого роста, хорошо сложенный, он отличался благородной осанкой, не имевшей, однако, ничего гордого, надменного. Чисто выбритое лицо его сохраняло следы молодости, хотя он уже давно перешел через границы того возраста, когда люди обыкновенно блекнут и стареют. Глаза его блестели замечательным пылом; нос, немного сгорбленный и слишком длинный, придавал выражению его лица смелый характер, которого недоставало другим его чертам, выражавшим добродушие; рот, подвижный и хорошо очерченный, свидетельствовал о красноречии, утонченности и любезности его обладателя.

С годами, а князю тогда было пятьдесят семь лет, его коротко остриженные и завитые волосы едва поседели. Талия его сохранилась тонкой, эластичной. Согласно старой моде, он всегда носил фрак со стоячим воротничком, короткие панталоны и шелковые чулки. Вообще он казался таким бодрым и свежим, что никого не удивляло его желание жениться в третий раз.

Гермина была дочерью его первой жены, отец которой, Кауниц, был его предшественником по канцлерству. От второй жены, урожденной баронессы Лейкам, он имел восемнадцатимесячного сына. Хороший отец и семьянин, Меттерних пользовался всеобщим уважением, и не только все восторгались его дипломатическими талантами, политической ловкостью, победившей гений Наполеона, но и его частными добродетелями. Одно только дурное качество всеми признавалось в могущественном канцлере. Он слишком восхищался собою и не допускал ни малейшей критики своих действий, считая ее личным для себя оскорблением. Любить жертв его политики — значило сомневаться в его непогрешимости. Все, что он сделал, было хорошо, и все, что он создал, было совершенно. Ни малейшего сомнения нельзя было допустить в творении его ума и рук. Успех доказывал, что он был во всем прав. Он подчинил себе всю Европу и неограниченно повелевал всеми, даже своим государем. Никто не должен был жаловаться на его силу и власть. Он был и будет еще долго повелителем Европы. Его воля была законом; о суде же истории он не заботился. Вот каков был человек, вошедший в приемный кабинет канцлера и спросивший у своей дочери: «О ком ты говоришь, Гермина?»