— Скорой победы, товарищи, не ждите. Нам, солдатам, не раз придется сменить в походах сапоги. На наших плечах, возможно, подопреет не одна шинель. С потертых солдатских ног не однажды сползет огрубевшая кожа. Все будет, товарищи. Но знайте, что мы теперь не те, что были в первые месяцы войны. Мы все еще кое-где отступаем. Горькое это слово — горше некуда, но поверьте: дорожная пыль отступления не слепит нам глаз, не мутит разума, и пусть враг не веселится. Придет время, когда ему некуда будет отступать.

Каждое слово, произнесенное Лебедевым с волнением и твердой верой в их глубокий смысл и значение, проникало в душу каждого, молодого и старого. Они верили Лебедеву. Поражение наших войск под Харьковом и на Керченском полуострове, отступление в Кавказские горы удручало советских людей, наливало сердца горечью. И Лебедев, понимая все это, говорил с такой убежденностью, что никто не мог взять под сомнение его веру в победу наших войск. Его слушали с затаенным дыханием, а когда он закончил свое взволнованное слово, колхозники засыпали лейтенанта вопросами. Спрашивали егоз «Сдают ли наши города?», «Чем берет враг?», «Неужто наши забыли, как деды и прадеды шагали по Европе?»

Лебедев покинул собрание в радостном возбуждении. Он еще и еще раз убедился, как крепок тыл, сплочен народ под знаменем родной партии, под знаменем борьбы за правое дело. Он расстегнул ворот гимнастерки и присел на бревно, лежавшее возле хаты. Ощущая прохладу ночи, он сидел и отдыхал. Лунный свет серебрил дороги и тропы, призрачной дымкой висел над затихшим хутором. Все смолкло вокруг. Ни звука, ни скрипа, ни собачьего лая не слышно в заснувшем хуторе. И степь, таинственно-молчаливая, подступила к хутору, накрыла его дивным спокойствием. Вот уже укоротились тени от хат и плетней, и стежки ярче заблестели, а Лебедев все сидел, глядел на край хутора, словно кого-то поджидая из степи. Сидел долго. Свежесть ночи забралась ему под рубашку. Он вздрогнул и поспешно зашагал на квартиру. Тихо вошел в свою комнату, зажег лампу и, вынув из полевой сумки блокнот, стал писать: «О человеке мне хочется говорить».

Это были первые его слова. «Человеку хочется служить, на него хочется работать до последнего вздоха. Почему, зачем, для кого и для чего я пишу об этом? Я не в силах молчать. Я горжусь тем, что я, Григорий Лебедев, русский офицер. Русского, советского человека, поднимут на щит истории. История отметет от него всю постыдную ложь и клевету, которой обливали его со всех вражеских сторон. Нас приговаривали к смерти только за одно то, что мы восстали против всесильного зла и уничтожили его в своем доме. Горжусь своей страной. Горжусь, что я сын великой Родины, в которой человек распрямился душой и развернулся умом. Моя гордость никого не обижает. Мне не чужда и не враждебна гордость англичанина и американца, когда тот и другой несут миру дружбу. Наше уважение безмерно к людям науки, чьи открытия покоряют природу и заставляют ее повиноваться человеку. Но бесчестие тому народу, который породит нового Гитлера.

Весь свет, все добрые люди земли должны видеть русского воина, советского великана. Достойную музыку создать о нашем воине. Лучшие голоса собрать со всей страны, и пусть этот многонациональный хор, не умолкая, славит нашего великана-бойца. И пусть в этом хоре слышится а нежность народов, и муки его страданий, и мощь его победы. А рядом с воином изваять женщину-мать. Это она с затуманенными глазами благословляла сына на ратный труд; ей — лучшие песни, ей — лучший гимн, ей — вечно поклоняться…»

Лебедев шумно положил на стол карандаш, За темным окном горласто прокричал петух, тявкнула собака. В углу за печкой скрипнула кровать. Там спала Машенька. Лебедев прислушался. Машенька неожиданно крикнула:

— Папа! — В голосе слышался испуг. — Папа…

Машенька заплакала.

Лебедев встал, разделся и лег. Машенька обняла его и жарко задышала ему в лицо. Скоро ее дыхание стало ровное и спокойное. Лебедев тихонько снял с груди Машенькину руку, но девочка не хотела отпускать отца. Лебедев приподнял голову, взглянул в лицо ребенку и тогда услышал полусонный голос:

— Ты уходишь, папа?

— Нет, — еле слышно ответил он.

Лебедев не мог заснуть до рассвета. А утром, когда солнце поднялось над степью, он прощался с Машенькой. Девочка не плакала. Она только печально смотрела на отца. И Григорию никогда, никогда не забыть этого взгляда ребенка. Все можно отдать: и счастье жизни, и саму жизнь, лишь бы отвоевать счастье для милой Машеньки.

— Ты на войну, папочка? — спросила девочка.

— На войну, доченька.

— Я буду ждать тебя, папусенька.

— Жди, Машенька. Я скоро приеду за тобой.

XXI

Лебедев, сгорбившись, сидел спиной к молчаливому возчику. Лошади шли шагом. Машенька стояла на крыльце. Григорий махал ей фуражкой. Улица в хуторке короткая, и когда лошади, минуя последнюю хатку, зацокали по околице, Машенька неожиданно сбежала с крыльца и кинулась вслед за повозкой. Лебедев попросил кучера остановиться. Машенька бежала и что-то громко кричала. Потом она споткнулась и упала, выбросив наперед ручонки. К девочке подбежала Настасья Семеновна. Она взяла ее на руки и понесла домой.

— Трогай, — крикнул Лебедев.

Кучер взмахнул кнутом, и лошади помчались. Хутор давно скрылся из виду, а Лебедев все смотрел туда, где осталась плачущая Машенька. «Неужели больше не увижу?» — подумал он и, позабыв, что он не один, громко произнес:

— Гнать. Гнать эту мысль!

Кучер, очнувшись от дремы, сказал:

— Нельзя бесперечь гнать. Требуется передышка.

Лебедев горько улыбнулся.

— Вы не поняли меня. Это привычка у меня говорить вслух, когда на душе чертовски скверно. Никак не отвыкну.

— Со мной тоже так бывает, — заметил на это кучер. — Как выпалишь со злости покряжистей словцо, так сразу тебе облегчение. И другому, пойми, не в обиду, а в поучение идет. Вот какая штука. Иной говорит-говорит, а в башку никак не укладывается. Довелось мне однажды такого слушать в Петрограде. Вышел на трибуну степенно. Глотку кашлем продрал. Волосы пятерней пригладил. Этот, думаю, языкастый. И действительно, заговорил, точно цепом замолотил. Я слушал, слушал да и не почуял, как меня сон сморил. А очнувшись, гляжу и глазам своим не верю: его степенство все балясничает. И у меня опять слиплись глаза, а во сне вижу того же говоруна. И что ты скажешь? У него, у этого брехуна, вижу, из кадыка ползет бумажная лента. И раскручивается, и раскручивается, как с барабана. Упала эта лента и начала кучиться. Куча все растет, растет, и вот уж из вороха, вижу, одна его башка торчит. И тут я проснулся. Слышу, солдаты кричат, свищут, прикладами стучат. Одним словом, содом и гоморра. И тут к трибуне подскочил другой говорок. Крепыш-крепышом. Из наших. Из солдат. Голос у него? — дай бог нашему бугаю. Вот он и пошел рубить, и пошел дубасить. Я, говорит, большевик. И большевиком останусь. Чего, говорит, мы, большевики, желаем? Фабрики, говорит, и заводы — отказать в управление рабочим, а землю помещиков, царей и монастырей пустить в раздел крестьянам. Безвозмездно — бесплатно, значит. Этого солдата мы сразу поняли.

— И не ошиблись? — оживился Лебедев.

— Нет, не ошиблись. А что, товарищ лейтенант, это правда, что войны с Германией могло и не быть, если бы Англия с нами хлеб-соль водила?

— Да, правда.

— И выходит, товарищ лейтенант, Англия хотела войны?

— Да, правительство Англии хотело войны. Войны фашистской Германии против Советской России, чтобы мы все ребра пересчитали друг другу, а уж тогда Англия выступила бы в роли хозяина, господина Европы.

— Вон как? Губа-то у правителей не дура, а умишка-то не хватило. Они, выходит, позавидовали Гитлеру, хотели у него фашистскую корону стащить и на себя напялить. А Гитлер-то допреж на них напал, а потом уж на нас. Ведь вот какая штука: народ войны сторонится, а у власти разбойников держит. Как это понять?

— У кого деньги, — у того и власть, так устроен их мир. Грабеж, насилия и войны — знамя империалистов. Выкинь все это из его души, и там образуется пустота. У империалистов одна мораль: грабь всех подряд. Если не сопротивляешься — хорош для него, а если не поднимаешь рук — в дело пускает пушки.