Василию Демьяновичу действительно приходилось вывертываться. Хотя Мария Павловна и не подстраивала ничего, но в комендантский взвод он зачислил Кима все же из-за нее — тяжело ему стало глядеть, как она мечется, места себе не находя, когда сын уйдет на боевое задание и задержится. И нельзя не посочувствовать ей: за Кима переволнуешься — горячая голова, удержу не знает. Поэтому он и решил, что Киму надо поостыть в караулах у Овечки, — и ему полезно будет, и мать немного поуспокоится. Решил и отменять своего решения не собирался.
— Все, Ким, иди, — сказал он, отвернулся и ткнул уже перо в чернильницу.
А Ким, чувствуя, что Василий Демьянович кривит с ним душой, все еще исступленно твердил:
— Скажите уж прямо… Сознайтесь… сознайтесь лучше…
И в конце концов Василий Демьянович не выдержал, встал и, страшно покраснев, как всегда, когда ему приходилось прибегать к крутым мерам, скомандовал:
— Кру-гом! Шагом марш в комендантский взвод!
Не ожидал Ким от него подобного, не те у них были отношения. Обалдело повернувшись кругом, он прошел десяток шагов, остановился и посмотрел назад. У него появилась надежда, что Василий Демьянович вспыхнул сгоряча, может быть, уже одумался и сейчас выйдет из-за кустов, рассмеется, позовет его и похлопает по плечу: «Эх ты, чудило! Мать свою не жалеешь». И тогда он спокойно скажет ему, что даже в детском саду мать не имеет права создавать для своего сына особые условия, а партизанский отряд — это не детский сад. Много чего он еще скажет, но в комендантский взвод его не затащат.
Василий Демьянович не вышел. Ну раз так, то и Киму нечего разговаривать с ним больше. Он пожал плечами и пошел разыскивать мать, полный решимости заставить ее признаться, что все это устроила она, и тогда отцу, хоть он и не хочет, а придется вмешаться в его дела, — таких штучек отец не потерпит, это-то уж несомненно.
У Марии Павловны, работавшей в штабе машинисткой, нагрузка была там небольшая: Дед не любил канцелярщины. Даже начальнику штаба, когда он брался за журнал боевых действий отряда, приходилось искать укромное местечко, чтобы не попасться ему на глаза, а то усмехнется и скажет:
— Да брось ты свою писанину. Кому она нужна?
Но Мария Павловна, если ей нечего было выстукивать на машинке, всегда находила себе какое-нибудь дело или в санчасти, или на кухне — недаром бойцы называли ее мамашей.
Ким нашел мать не речке. Она стирала белье раненых бойцов, стоя по колено в воде у мостка, сооруженного из жердей в форме корыта и поставленного чуть ниже уровня воды так, чтобы она протекала через него, — партизанское изобретение какого-то любителя подомовничать. После возвращения партизан в свой родной лес среди них появилось много таких любителей, уже предвкушавших скорое наступление мирной жизни. Вот кто-то успел уже поставить на берегу речки и скамейку с затейливой спинкой.
Ким сел на эту скамейку и принялся испытывать мать. Сначала он только молча пристально глядел на нее.
— Что это ты волком смотришь? — спросила она.
Он хмыкнул и дернул плечами: чего это ей кажется?
И не думает он волком смотреть. Просто смотрит и в ужас приходит от той горы забот, которую его мамаша взвалила на себя: и санитарка, и кухарка, и прачка, и к тому же еще в штабе вертит всеми делами.
— Что-то я тебя не понимаю, — сказала Мария Павловна, удивленно поглядев на Кима. — Какими это делами?
— Да это я так, к слову, — усмехнулся Ким. — Был сейчас у Василия Демьяновича и договорился с ним, что пойду с подрывниками на железную дорогу, — соврал он, думая, что это заставит мать выдать себя.
Но Мария Павловна только спросила:
— И ты, конечно, страшно счастлив?
— Еще бы! А то ведь хотели было уже пихнуть в комендантский взвод.
— Кто же это хотел подложить тебе такую свинью?
— Вот в этом и вопрос, — сказал Ким.
И он так свирепо посмотрел на мать, что она рассмеялась:
— Ах вот в чем дело! Не меня ли ты подозреваешь? Очень мило с твоей стороны.
Мария Павловна знала, что подрывники уйдут на железную дорогу надолго и будут там действовать мелкими группами, каждая на свой риск и страх, перескакивая с места на место в полосе протяжением до ста километров. Знала она и то, что в этой полосе, кроме узеньких железнодорожных посадок, партизанам негде будет укрыться, а у немцев там посты с дотами и проволочными заграждениями. Знала это все и потому, конечно, была бы рада, чтобы Ким пошел не к подрывникам, а в комендантский взвод. Но разве она могла хотя бы намеком сказать об этом мужу, тем более кому-либо другому? Муж не простил бы ей этого, и она сама бы себе не простила. Ей и без того совестно, что она одна в отряде живет со всей семьей, только для нее одной и сделали такое исключение, как жене комиссара. Она так благодарна и так старается быть чем-нибудь полезной партизанам, а сын вот вообразил, что она плетет какие-то заговоры в своих личных интересах… Какой глупый мальчишка, ничего-то, ничего не понимает!
Мария Павловна не сказала этого, она только повторила то, что говорила всегда, когда Ким сильно огорчал ее:
— Мило, очень мило с твоей стороны, — и стала быстрее тереть белье.
Ким поднялся со скамейки в тяжелом раздумье. Ну если он напрасно заподозрил мать, то тем хуже для него. Значит, Василий Демьянович сам решил подложить ему эту свинью с комендантским взводом. Но с чего вдруг? За какие грехи? И что же теперь ему делать? Снова обращаться к отцу уже бессмысленно. Дед, тот посочувствовал бы, да тоже толку мало: посочувствует, но все равно не станет отменять приказ начальника штаба.
Боец с заставы привез на подводе в штаб сестру штабной кухарки Вари — «тетю Дусю», кличка, которую дал ей Дед для конспирации. В городе и в близких к Подужинскому лесу деревнях у Деда были свои, завербованные им еще зимой, тайные помощники, а тетя Дуся была связной между несколькими такими сидевшими в городе подпольщиками и командованием отряда. Живя в приткнувшейся в лесу маленькой деревушке Тутошино, она всегда могла ночью без опаски, что ее заметят, добраться до партизанской заставы или до ее ближайшего дозорного поста. А при срочной надобности могла сделать это и днем с помощью своей козы Машки, которую она в таких случаях привязывала к колышку на задах усадьбы только для виду: коза сейчас же срывалась и, волоча за собой длинную веревку, убегала. Тетя Дуся ходила потом по опушке и кричала:
— Машка! Машка!
Это был ее пароль. Ища козу, она ходила и выкрикивала его, пока дозорный партизан, стоявший неподалеку от Тутошина, не подходил к ней или же давал знать начальнику заставы, что тетя Дуся идет на связь.
Ким не знал ее в лицо — в штабном лагере тетя Дуся до этого не появлялась, — но он догадался, что на подводе приехала она, так как рядом с ней у подводы стояла кухарка Варя, а сестры оказались очень похожими, что, надо сказать, его страшно удивило. Наслышавшись о ней от Вари, которая не упускала случая посмеяться над своей сестрой и называла ее не иначе как христовой невестой, Ким представлял себе таинственную тетю Дусю совсем другой.
Варя была в своем колхозе активисткой, членом правления, а Дуся, хотя тоже работала в колхозе и, как все, получала на трудодни, все же считалась единоличницей. При организации артели одна она в деревне отказалась вступить в нее и до самой войны упорствовала, ссылаясь на то, что неграмотная, учиться не пришлось — младших нянчила, и в бога верит, обет дала каждый год ходить в Киев на богомолье. По той же причине и замуж не пошла, перестроила себе под жилье старую баньку и жила в ней одна, чтобы никому глаза не мозолить своими иконками, как она сама говорила. Муж Вари скандалил из-за нее с женой. Он счетоводом служил, партийный был, а Дуся повесила его шестилетнему сынишке крестик на шею: сильно жалко стало его — болел часто.
Кима это тоже смешило, чего только не бывает: подпольщица, доверенное лицо командования партизанского отряда, а темная, неграмотная баба-богомолка. И он представлял ее себе похожей на тех бывших монашек, которых называл мышками, потому что в Городке почти все они были маленькие, ссохшиеся и ходили только во всем темном, со строго поджатыми губами, словно, даже идя на базар, молились богу на ходу. А тетя Дуся оказалась женщиной в полном теле, с открытым, светлым и добрым лицом.