Часть 2
Битяговский выделил рассохшиеся дроги и добротную костлявую лошадку.
— Смотри, стрелец, добро казенное.
— А везти куда?
— Куда? — Битяговский задумался — А куда у вас привычно возят?
Торопка пожал плечами.
— Не знаю… Такого у нас еще не было.
— Какой поп не откажет к тому и вези. — решил дьяк.
На дрогах вернулся Торопка к Троицким воротам. Даша сидела рядом с матерью. Макеевна гладила ее по голове и вздыхала. Торопка вытащил заступ.
— Отойдите пока…
Раскапывал Торопка Устинью долго. Хоть и мертва, старался не повредить. После того как казаки уехали, Устинья глаза не открывала. Ждали до вечера, пока Макеевна не сказала.
— Все, сынок. В церковь надо везти.
Пока Торопка махал заступом, Даша тихо плакала. Наконец Торопка подхватил еще теплую, не задеревеневшую Устинью под плечи и потащил из ямы. Макеевна взялась за ноги. Вместе они положили Устинью на дроги. Макеевна уселась сзади. Торопка старался ехать медленно, чтобы Даша не отставала. Она шла позади стучащих по бревенчатой мостовой дрог и плакала, утирала лицо мокрым рукавом. На улицу с низенькими избами вывалился угличский народ. Посмотреть, что творится. Для Макеевны самое раздолье. В ее подоле лежал наконец отвоеванный бердыш. Макеевна дробно кланялась людям и добродушно рассказывала всей улице.
— Отмучилась, грешница… Здорово, Лукич. Видал, какой Торопка мой.
Проходящий мимо Лукич ворчал.
— Сопли подтереть… Так чисто воевода.
Макеевна шумела вслед.
— Поглядим, поглядим ишо, борода твоя козлиная.
Торопка, сгорая от стыда, выговаривал матери.
— Чего вы грубиянничаете, матушка? Не знаете, что ли кого везем?
— А что такого. Везем, везем и привезем. Ей то чего? Ничего. Там уже Боженька ей место определит. Такая здоровая с виду была, а гляди и двух ден в земле не прожила.
— Тебе бы, перечница, такой казни предать. — крикнул кто-то из толпы.
— И что? — забодрилась Макеевна. — Да я бы… Да и Бабайка атаман гулевой меня бы оттуда не выковырнул. А что? Одежи не надо. Забот тоже. От дождя и снега навесом обнести. Живи, не хочу.
— Э-э-э. Дура баба.
— Что? Кто сказал! — замахала Макеевна бердышом. — Станови конягу, Торопка.
Взамен этого Торопка хлестанул лошадь и дроги пошли быстрее от стыда подальше. Остановились у недавно срубленной светлой церкви крохотули с медной луковкой и деревянным голубым крестом. Встречал их поп Огурец. Маленький, сухонький, изнутри светящийся. Спросил.
— Отмаялась Устиньюшка?
— Отмаялась. — Макеевна поспешила под благословение.
— Жалко то как. — Огурец прижал Дашу к плечу. — Дорофей и вправду зверь зверем был.
Торопка прилаживал поводья к коновязи.
— Неча теперь жалковать. Вся улица смотрела как Дорофей семью мордовал.
— Вот и вправду, сопля густая. — пожаловалась Макеевна. — Кто ж задарма в чужую семью полезет?
— Так и получайте, сухарье. Что, бать? Заносить?
Поп Огурец вместе с Торопкой внесли Устинью в церковь.
.
Беспамятного царевича уложили в лошадиную попону. Ее несли четыре боевых холопа. От рынка до дворца через улицу перейти, так что управились быстро. Впереди шли братья Нагие, рядом катился толстенький Русин Раков. Выслушивал злые колючие слова Михаила Нагой.
— Чтоб слуху нигде не было.
— Как же так, княже? — изумлялся на ходу Раков. — ПолУглича видело.
— Ты кто, Раков? Губной староста или кто? Языки режь, шкуры спускай. Иначе самого в Волгу посадим.
Через двор, голося и всплескивая руками, бежала боярыня Волохова мамка царевича.
— Ой ты ж, ласковый мой!
— Пасть закрой! — сильным ударом в грудь Афанасий Нагой посадил Волохову на землю.
Во дворец заносили не с красного крыльца, а через крохотную дверку с проржавевшими скобами. Протиснулись с трудом, пронесли через кухню и узкую кишку коридора. Скоро в тесной комнате собрался весь клан Нагих. Впереди всех рядом с горбатой кроватью (на него положили царевича) стояла царица Мария. Это была совсем еще красивая женщина с холодными, морозными глазами. Прямо над кроватью навис лекарь Тобин Эстерхази. По-русски он говорил почти чисто, но с мягким как-будто женским польским акцентом.
— Теперь будет спать. А завтра… Завтра будет лучше. — обернулся лекарь к царице.
— Как лучше? Исцелить его ты можешь, Тобин Эстерхази?
Лекарь пожевал губами.
— Черная болезнь… С горних вершин хладными ключевыми потоками проливается божья милость…
Михаил Нагой грубо перебил иноземца.
— Э-э-э. Снова завел свою дуду… Ты если бы и мог не сделал бы.
Лекарь обиделся.
— Я царем послан. Облегчить страдания его ясновельможности.
— Именно что царем. — вставил Афанасий Нагой.
— Приступы все чаще. — сказала царица. — Нет мне покоя. 9 лет всего, а страдает словно целую жизнь прожил.
Лекарь поспешил утешить царицу.
— Главное боль сейчас ему смягчить. Наша цель чтобы царевич вьюношей стал.
— А может и не стать. — опять воткнулся в разговор Афанасий.
Лекарь поднял вверх руки.
— Это господь знает…
После того как лекарь ушел, немного помолчали. Потом царица спросила.
— Говорить можем?
— Стены толстые, окна узкие. — отозвался Михаил.
— Уши, если найдем, отрежем. — добавил Афанасий.
Царица заметила, опасаясь чего-то.
— Может еще обойдется.
Михаил решительно замотал головой.
— Не обойдется. Сам не помрет, так Годунов его настигнет.
— Страшно. — царице внезапно стало холодно.
— Страшно будет, когда в Сибирь поедем на убой… или здесь от порчи или отрав сгинем… В Москве говорят царевич не законный. Брак твой с царем Иваном церковью не освящен. — сказал Афанасий.
Михаил не согласился.
— Какая будет забота, когда одинёшенькая веточка от грозного царя останется?
— Ты о чем, Михаиле? — спросил Афанасий.
Михаил подошел к брату и внимательно посмотрел ему в глаза.
— Давно ли от яда в вине фряжском, царском подарке, в себя пришел?… Если бы не Эстерхази… Так что так, братец. Здесь не как в зернь… Или венец золотой или терновый.
— Что же делать-то? — царица совсем не смотрела на сына, трогала длинными белыми пальцами свое гладкое прекрасное лицо. Боясь потерять единственную радость и заботу.
— К драгоценному другу гонца засылать для начала…
— Кто поедет? — спросила Мария.
— Братец и поедет. — ответил Михаил.
Афанасий не понимал.
— Что за драгоценный друг?
— Там узнаешь.
— А если Битяговский прознает? — спросила Мария. — Сам говорил, что он Молчанова Андрейку собрался в Москву везти.
— Не довезет… А с Битяговским… Дай срок… Нам бы с главным не прогадать. Успеть…
Рыбка на Каракута ворчал. Холопам толстобрюхим пришлось покориться. Каракут отбрехивался, а потом отрезал.
— Здесь тебе не Дикое Поле. Честных поединков не будет.
Они направились в Брусенную избу. Кречета в торговой пыли не оставили. Сгребли переломанную кровавую кучку в кожаный водяной мешок. Птица казенная, если не предъявить, значит украли. Дьяк Битяговский (он встречал их в суетливом хозяйственном дворе) оценил. Засунул свой груботесанный нос в бурдюк и вычеркнул кречета из воеводской описи.
— Сгубили кречета. Значит. — сам себя он спросил. Так сказал, будто, целый город дотла спалили вместе с жителями до самых куполов.
— Перед правителем челом бей. — сказал дьяк Каракуту. — Не в той они сегодня воле, Нагие, чтобы спускать такое.
Из погреба подъячие вытащили громадный сундук, обитый металлическими полосами с гербовым орлом над дужкой замка. Начали перекладывать в него сибирскую казну. У Митьки Качалова глаза туманились от жадности. И здоровый и подбитый Михаилом Нагим. Считал Митька и изумлялся.
— 112. Матерь Божья. 113… Без единой прорехи… Как же это такого красавца подбили?
Рядом сидел Рыбка. Приглядывал.
— Никак?
— Как же взяли?
— Как всегда. На бабу.
— Это как?
Рыбка стал кропотливо объяснять.
— Значит, когда баба соболь разгуляется. Хвост расчепушит. С мужиками понятно, что делается.
— Что делается?
— Дурь всякая. Бабцы, значит, в поле бегут. Хороводы водят. Ромашки да лютики в бошки всаживают. Мужики, понятно, совсем с ума, у кого был, выходят. Тогда самоеды сибирские ловят такой бабец. В яму сажают. И все… К следующему утру вся яма доверху соболями набита.
— Гладко брешешь, казак.
— Собаки брешут, а я жизнь умягчаю. А вот ты, синичкина пися, брехун так брехун.