Изменить стиль страницы

БОРЬКИНЫ ПУТИ-ДОРОГИ Повесть

Моему другу, ветерану войны,

Красикову Борису

Рассветать уж начало… Слипались глаза, в голове туман, ноги как чугунные, еле-еле из снега их выдираешь. Батальону-то лучше — идет по протору, а Борьке-москвичу в боевом походном охранении все по целине да по целине. Лыжи узенькие, крепления никудышные, тонут ноги в снегу. Начнешь их вытаскивать — лыжа соскочит. Приходится нагибаться и лыжу эту руками вылавливать. И смотреть надо: и вперед и по сторонам, — и от батальона определенную дистанцию держать, и не дай бог отстать.

Так и шел всю ночь, а под утро уже невмоготу — поскорей бы привал. Хоть на минуту брякнуться в снег, вытянуть ноги и покурить по-человечески, не на ходу, не таясь, а со смаком, неспешно затягиваясь, и не торопиться выдохнуть махорочный дымок, а подержать его немного внутри, чтоб продрало и отеплило в груди по-настоящему.

И казалось — ничего больше в жизни не надо, кроме передыха, пусть и короткого… В мечтах о привале, или потому, что засветлело вокруг, или потому, что приустал сильно, бдительность свою Борька малость потерял, хотя и шел по кромке леса. Правда, когда в рождественскую ночь ворвались они в одно село, думая, что будет бой и дадут они немцам праздничек, фрицев там уже не было, драпанули. А от этого села они верст двадцать уже оттопали, но все же линии фронта твердой не было. Наши части вклинились, кто дальше, кто ближе, и на флангах немцы могли быть, потому и шла колонна по всем правилам уставным — впереди боевое охранение, по бокам и сзади.

Как случилось, что небо вдруг над ним покатилось и оказался он лежащим на спине, Борьке было не понять. Только потемнело в глазах, и в затылке боль, а почему, отчего, непонятно. Споткнулся, что ли? Но когда в глазах прояснилось и повернул он голову направо, увидел: три «шмайссера» на него уставлены и три пары глаз впились не моргая. Здоровые немцы, рослые и немолодые, лет по тридцати, один палец у рта держит — молчи, дескать. Стоят в рост, только к деревьям прижались, чтоб их со стороны батальона было не заметить.

Но тут один немец нагнулся, схватил Борьку за ногу и подтянул к деревьям, а другой винтовку из рук вырвал и — бах о елку! Треснула родимая и — пополам!

Здесь и дошло — наяву все это! Взаправду! Плен это! И захотел было Борька закричать — «Братцы! Выручайте!», — и рот у него приготовился, но немец сразу стволом «шмайссера» в лицо ткнул и палец на спусковом крючке напряг. Пропал у Борьки голос, а сердце провалилось куда-то, холодным потом залило тело, так и растекалось по груди, по спине что-то липкое, ледяное.

А батальон родной проходил мимо, в шагах ста от них, и ждали, видно, немцы, как пройдет он весь, тогда и поднимут Борьку с земли. И останется он тогда совсем один, тогда помощи ждать уже неоткуда, тогда конец, плен окончательный. Но не верилось в это Борьке, казалось, вот-вот случится что — и исчезнут фашисты, как наваждение какое-то.

Но ничего не случалось… Слышал Борька напряженным слухом, как проходили уже тылы батальона, доносилось лошадиное ржанье, выкрики ездовых, команды «подтянись», и вскоре стихло все…

— Ауфштеен! — скомандовал один из немцев, а второй подтолкнул:

— Шнелль, шнелль!

Что делать, когда на тебя три «шмайссера» уставлены и три детины над тобой, лежащим, высятся. Пришлось покориться. Не понимал еще Борька, что это «придется» теперь будет неотделимо от него, что своей воли у него уже не будет, что придется ему делать только то, что прикажут немцы…

— Форвертс! — приказал немец и пхнул кулаком.

В последний раз взглянул Борька на дорогу — только серой тенью еле различался хвост колонны его батальона — и сделал шаг. Первый шаг плена…

И так обидно стало, что по-дурацки угодил в плен чуть ли не на глазах своих ребят, которые топают теперь дальше, не ведая, что сотворилось с ним, с Борькой. Убит ли, ранен ли, а может, дезертировал? Все могут подумать. И чего матери отпишут? До такой отчаянности обидно, что был бы случаем в кармане пистолет — невесть что наделал бы. Пистолета не было, а находилась в карманах граната РГД в разборе — ручка в одном, корпус в другом, а капсюли в левом нагрудном кармане гимнастерки, как в тылу еще приказали. Зачем приказано носить капсюли в левом кармане, тогда не сказали, но догадалась братва скоро, как на фронт попала, — если сюда пуля или осколок попадет, то уж неважно будет, взорвутся капсюли или нет.

И чего он гранату в разборе нес, сам не знал. Удобнее, что ли, было. Не так карман тянула, не так по ногам била. А кабы в сборе, да с капсюлем, можно было незаметно в кармане на боевой взвод поставить, вырвать руку резко, — да немцам под ноги! А самому в сторону залечь. Возможно, немцы пристрелить его успеют, а вдруг? Это как судьба… А, чего думать, в разборе же она…

Немцы вели его по лесу уверенно, дорогу, стало быть, знали хорошо, и вскоре вышли они на поляну, а там еще немцы ожидают и… двое наших.

Стоят, головы вниз опущены, с ноги на ногу переминаются… Лица хоть и незнакомые, но из их батальона, потому как одеты так же — поверх шинели куртки белые с капюшонами и брюки тоже белые. Их лыжный истребительный батальон весь так одетый.

Подняли на Борьку глаза и опять вниз. Тут и Борька себя виноватым почувствовал — как же живым и нераненым в плен угодил. Позор. Вот и не глядели друг на друга — стыдно.

Повели их немцы дальше… Курить захотелось смертно, а махорки ни грамма. А немцы палят свои сигареты на ходу, переговариваются, смеются. Веселые, что в плен троих забрали.

Граната в кармане то беспокойство доставляла, то какое-то успокоение. Долго ли ручку привернуть и запал поставить. Это исхитриться можно: или на привале, или когда по нужде отойдешь. Но страшно, что обыскивать будут и найдут. Что за гранату эту получишь? Хорошо, если просто в морду дадут, а вдруг пристрелят за это? Порядков же немецких пока не знаешь. Так и шел Борька, не зная, что с этой гранатой ему делать, — и выкинуть жалко, и нести боязно.

А по дороге встречные немцы еще пленных к ним прибавляли. Человек восемь уже их было, но разговора не заводилось, шли все словно собаки побитые, насупленные, друг на друга не глядя. Борька все же начал с одним — откуда, как попал? Но тот поглядел странно и процедил:

— Поменьше тут выспрашивай. Тебя здесь никто не знает, и ты никого. Так оно лучше. Понял?

Борька кивнул головой, но сказать, что понял, было нельзя. Вообще все происходящее с ним, несмотря на всю реальность, казалось сном, кошмаром каким-то. Никак не мог он представить, что действительно находится в немецком плену и бредет вместе с другими, такими же пленными, неизвестно куда, что теперь каждый немец может сделать с ним все что угодно, что висит его жизнь на таком волоске, который по любому, самому нелепому случаю может оборваться.

Из лесу они вскоре вышли на какую-то большую разъезженную дорогу, где выли немецкие дизели, ржали здоровенные немецкие битюги, везущие фургоны, чуть ли не с дом.

Борька ко всему приглядывался цепким разведческим взглядом и старался запомнить: и количество машин, и повороты дороги, и какие ориентиры на ней имеются. Все это больше по привычке, чем сознательно, но мысль была затаенная — вдруг сгодится все это, когда назад к своим пробиваться будет. Как это произойдет, когда, ничего этого он не знал, но с первых же минут плена засело в нем накрепко — убежать во что бы то ни стало. Мучило его очень, как бы не подумали в части, что дезертир он, и не отписали бы матери такое.

Тем временем подошли они к большому селу, немцами заселенному. Солдат много, машин тьма, около каждого дома по нескольку стоят, вплотную к стенам прижатые, чтоб с воздуха их не заметить.

А кто заметит? Хоть бы один наш самолетик пролетел. А лучше бы всего — налетели бы наши да хорошую бомбежку тут закатили. Тогда убежать в суматохе был бы шанс. Но нет наших самолетов, не летают, хотя небо ясное, голубое, без единого облачка.

Подвели их немцы к одному дому. Один зашел туда, а двое остались с ними охранять. Тут опять холодком облила мысль об обыске. Как бы не шлепнули за гранату эту. Но здесь ее не выкинешь. Ладно, скажу, что с испугу забыл про нее совсем, тем более не опасная она, в разборе, успокаивал себя Борька.