Изменить стиль страницы

— Я очень благодарна вам, что взяли меня с собой, — тихо сказала Лида. — Как жаль, что не раньше. Его мать умерла в прошлом году…

— Все это очень печально, Лида…

— Да. Но если б вы знали, как много это для меня значит… Я буду приезжать сюда каждый год… в День Победы.

— Сколько можно жить прошлым, Лида?

— Для меня это не прошлое.

Я покачал головой:

— Что ж, можно только позавидовать капитану Болотову… что у него были вы. Меня забыли через два года… живого.

— Понимаю, — сказала она, взглянув на меня.

— Что вы понимаете? Что такого и стоило забыть?

— Нет, совсем нет. Ваше отношение к женщинам понимаю.

— А, это, — ответил я, пожав плечами. — Это все пустое… — Я протянул руку Лиде. — Пойдемте.

Она как-то просто, доверчиво дала мне свою кисть, холодную и чуть дрожащую. Я тихонько сжал ее своими пальцами и сказал:

— И все же нельзя жить прошлым…

В доме хозяйка приготовила уже стол, заставив его и грибками солеными, и капустой квашеной, и огурцами. Я выложил свои запасы.

— Куда вы столько? — воскликнула хозяйка. — Непьющие мы совсем.

Я разлил водку, поднял стакан…

— Ну, за праздничек, за День Победы, — сказала хозяйка.

— Да, — сказал я. — И помянем тех, кто остался здесь. Только они никому ничего не должны. Они отдали все… И за тех, кто их помнит. За вас, Лида…

И потекли разные разговоры… Хозяйка вспомнила, как согнали их немцы с родного Чернова, как полтора года ютились кто где по чужим деревням, а вернулись — ни одного дома в Чернове. Сказала, что одна из ее сестер в Москве живет и там один ее сослуживец, узнав, что она из Чернова, говорил ей, что воевал здесь, под Овсянниковом. Интересно кто? Из нашей ли бригады? Я записал адрес сестры.

У Лиды сошла бледность с лица, и была она какая-то просветленная и очень сосредоточенная. Я начал о том, что никакие романы, повести и стихи не расскажут о войне столько, сколько может рассказать этот небольшой клочок земли бывшей передовой, что, пройдя здесь, по одним только ранам земли, можно представить себе все, что здесь происходило, что хорошо бы какие-то места, где происходили большие бои, оставить такими, какими они были в то время — с окопами, проволочными заграждениями, с подбитыми танками…

— Как вы думаете, — спросила Лида, — его убило здесь или?..

— Кем он был?

— Я не знаю. Он был химиком, кончил университет…

— Значит, был начхимом… Но в пехоте, Лида, начхимы очень скоро превращались и в ротных, и в помкомбатов, а то и во взводных. Может быть, он принял какую-то из рот и тогда погиб там… Но и здесь можно было быть убитым сколько угодно. Видите — Усово. Там были немцы.

— Мне бы хотелось пройти… туда. Но вы, наверное, устали?

— Пойдемте, — согласился я сразу.

День клонился уже к вечеру, и мне захотелось увидеть заход солнца за бывшим полем боя — незабывны зловещие, багряные зимние закаты, когда раскаленный диск солнца заваливался за острые крыши сараев и изб Овсянникова, а от черных сожженных танков на поле ползли длинные лиловые тени.

Я повел Лиду прямо через лес, не став кружить по старым тропам, которыми ходил когда-то, чтобы выйти быстрее к полю.

Когда мы вышли к нему, на том месте, где стояло когда-то Овсянниково, уже кровенело закатное небо. Мы присели на опушке, я завернул махорки, закурил.

— Вот видите это поле… Его надо было пройти. Вот там, — я показал рукой, — стояли подбитые наши танки, а около них обожженные мертвые танкисты…

И вдруг меня прорвало: я начал бессвязно, путаясь и повторяясь, рассказывать про наше последнее наступление на Паново… Она слушала, не перебивая, и только после паузы, которая наступила после того, как я сказал: «Я подполз к пулеметчику…», она сказала:

— Вам не хочется рассказывать дальше? Тогда не надо.

— Нет, раз уж начал — буду до конца… Вы понимаете, ноги у меня действительно не работали, будто не свои были. Я подполз к пулеметчику и сказал — у меня с ногами что-то, я не могу идти… Мог бы и не говорить этого, а просто приказать ему оставить ручной пулемет мне, а самому идти с цепью. Но я хотел как-то объяснить… Он в лице изменился, глянул на меня с усмешечкой такой — дескать, неохота самому идти, так меня посылаете, — а потом губы у него задрожали, лицо побелело, и такая тоска хлестнула меня из его глаз, что я отвел взгляд, пробормотав: «Вы поняли? Идите». Он ничего не ответил, подвинул мне резко пулемет и пополз к взгорку, где лежал умерший татарин, взял у него винтовку и залег около остальных бойцов…

Я замолчал, завернул еще цигарку и взглянул на Лиду. Она сидела, подперев подбородок ладонями, и смотрела на поле. Оранжевое солнце зашло уже краем за посиневший горизонт, а вокруг дали затуманились голубой дымкой. Закат был таким же, как и двадцать лет назад. Только не было Овсянникова, не было Панова, а было только одно поле, уходящее в бесконечность.

— Вспыхнула красная ракета, — продолжал я. — Я заорал «вперед!» и открыл огонь из ручного пулемета. Люди поодиночке поднимались и ныряли в темноту. Сразу же начали бить немцы, и я видел, как схлестывались огненные нити на поле, где бежал мой взвод. Бойцы не стреляли, боясь себя обнаружить, и только мой пулемет бил по Панову, и красные точечки гасли где-то в черноте… И тут по мне шарахнули две мины. Очень близко. Сейчас трахнет третья… И что же? Вы представляете, мои ноги заработали. Подхватив пулемет, я перемахнул в другое место, чтоб уйти от третьей мины… Вы понимаете?

— Да.

— Я не симулировал. Я и вправду не мог тогда шевельнуть ногами. Но, перебежав, я понял, что внушил себе это… Ну, конечно, после этого я, подняв пулемет, побежал вдогон взводу и вскоре настиг людей. Они лежали, уткнувшись в землю, и единственный младший командир, который был у меня, не поднимал их. Не стал поднимать их и я. Тоже уткнулся и перестал нажимать гашетку…

Я уже стал понимать, что наше наступление — какой-то отвлекающий маневр…

Я замолчал и затянулся до кашля дымом махорки.

— Пулеметчика убило? — помедлив, спросила Лида.

— Да. Двоих ранило, а его убило.

— И вы считаете себя виноватым? — тоже не сразу сказала она.

— Считаю, хотя он мог остаться живым на поле, меня могло убить у пулемета. Все это так… Но сегодня мне подумалось, что я проживаю чужую жизнь. Что те, кто остался тут, будь они живыми, сделали бы в жизни больше, прожили б ее лучше…

— Вы не будете жалеть, что рассказали мне об этом?

— Нет. Мне надо было кому-то рассказать… Да, сейчас я чувствую себя виноватым. А как вы считаете?

— Не знаю. Мне трудно судить… Но, наверное, хорошо то, что вы ощущаете какую-то вину…

— Хорошо? — усмехнулся я.

— Да, хорошо… — сказала она задумчиво, а потом спросила — А тех, кто посылал ваш взвод, тех вы не считаете виноватыми?

— Ротный выполнял приказ…

— А вы? Вы тоже выполняли приказ…

— Да… Но, понимаете ли, тут другое… Если бы я послал пулеметчика в цепь, руководствуясь какими-то тактическими соображениями, — это одно, а я… я послал его вместо себя… здесь другое. Нет, я виноват, — сказал и бросил цигарку, потом добавил — Я всю войну казнил себя. Сколько раз вызывался делать то, что мог и не делать… Но на войне я мог быть убитым в любую минуту, а вот когда она кончилась и уже нечем было искупить вину, видно, какой-то защитный рефлекс стал выметать это из памяти… — Я опустил голову.

Солнце уже закатилось за поле, и только узкая полоска тянулась вдоль горизонта.

В это время немцы всегда начинали вечерний минометный обстрел, и у всех перед этим ныло внутри и к сердцу подкатывал ледок — не моя ли сегодня очередь.

И вдруг сейчас, через двадцать лет, я ощутил нечто подобное, поежился и поднялся:

— Пойдемте, Лида.

Лес потемнел, помрачнел и стал походить на тот черновский лес, каким он был двадцать лет тому назад, — так же чернели стволы деревьев, так же рдяно поблескивала вода в многочисленных воронках, отражая закатное небо, только не было шалашей и не было дыма, который обволакивал и туманил нашу передовую по вечерам.

— Лида, — спросил я. — Останься живым ваш капитан Болотов, он сделал бы вас счастливой?

— Разумеется, — сразу, не задумавшись, ответила она.

— Это «разумеется» немного наивно, конечно, но…