Изменить стиль страницы

Дома его ждало письмо из части, и оказалось оно не от Чиркова, а от самого комбата… Не очень-то долюбливал его Володька, но тут вдруг растрогался, вспомнил, как после последнего ночного наступления, в котором сам капитан шел в одной цепи с ними с карабинчиком в руках, вернулись они в рощу, и как присел комбат на пенек, весь почерневший, в измазанной телогрейке с белевшими клочьями вырванной пулями ваты, присел, закрыл лицо руками, и заходили у него ходуном плечи… А они — двое оставшихся в живых командиров — стояли и смотрели, сами еле сдерживая подкатывающие к горлу всхлипы… Нет, не забыть такого. Хоть и осуждал Володька комбата за то ночное наступление, хоть и был зол на него, но повязал себя тогда капитан со своим батальоном одной веревочкой, одной возможностью быть убитым в цепи рядом с любым рядовым бойцом.

И сейчас, читая скупые строчки письма, зовущие Володьку вернуться в свою часть, понимал лейтенант Володька, что не ушел этот человек из его жизни, да и не уйдет никогда, потому как связаны они навечно страшными ржевскими днями и ночами.

…Чуть больше недели осталось до перекомиссии, и Тоня после нескольких спокойных и радостных дней вдруг стала опять взвинченна и нервна.

— Что-то случится, Володька… Не знаю что, но произойдет что-то непредвиденное, и все наши планы рухнут.

— Ну, что может произойти? — успокаивал ее Володька.

— Не знаю, не знаю… Но я чувствую… — И она судорожно обнимала его при прощаниях, с каким-то отчаянием целовала. — Вдруг никто не приедет от папы?

Но Володьку тревожило другое… Все чаще и чаще вспоминались ему передовая, оставшиеся там ребята, как жались в одном шалашике при обстреле, как хлебали из одного котелка, как благодарили, когда свой доппаек (иногда кусочек масла, иногда несколько галет) делил он каждый день то с одним, то с другим, как провожали его, раненного, как жали руку, как желали счастливого пути… И все чаще сжималось сердце жалостью ко всем, кто был с ним там, ко всем, кто так безропотно и безжалобно выполнял его не всегда обдуманные приказы, кто так ни разу не укорил его ни в чем, хотя и было за что… И почти каждую ночь подступало к нему: а не предает ли он своих ребят решением ехать к Тониному отцу? Имеет ли право менять свою солдатскую судьбу? Сам ведь выбрал он ее, и что ж? Повоевал три месяца — и на попятную?

Но в то же время, видя, как ожила мать после Тониного прихода, как ушли из ее глаз непрерывные напряженность и страх, понимал он, как трудно ему будет обрушить на нее другое и лишить только что обретенной надежды.

И вот в эти предпоследние дни совершенно неожиданно, без телефонного звонка, появилась Юлька.

— Как хорошо, что я вас застала! Бежала и думала: вдруг никого? И что тогда делать? — выпалила она, войдя в комнату. — У своих я была, и у меня еще час времени.

— Вам очень идет военная форма, — сказала Володькина мать, обнимая Юльку.

— Что вы? Гимнастерка велика, сапоги тоже… Ну, как вы тут живете? Когда у тебя перекомиссия?.. Да, конечно, очень жаль, что так получилось, Володька, что твой отпуск мы провели не вместе, но ничего, — заявила она, тряхнув головой. — Мы обязательно встретимся на фронте. Что, не веришь? Ты знаешь, как у меня развито предчувствие. Я точно знаю — встретимся…

— Я поставлю чайник, — сказала мать и вышла в кухню.

— Только жаль, Володька, что ты оказался как все, — Юлька сняла пилотку и провела рукой по волосам.

— То есть как это? — не понял Володька.

— Как все мужики, — сказала она резко.

— К тебе приставали?

— У нас на сотню девчонок тысяча мужчин…

— Я предупреждал тебя. На фронте вас будет еще меньше…

— Ну, ко мне-то не очень пристанешь… Я знаю такие слова…

— Какие же слова?

— Я просто говорю: как вам не стыдно! Я пошла в армию воевать, а вы… Это очень нехорошо и стыдно.

— И помогают эти слова? — с горькой усмешкой спросил Володька.

— Очень здорово помогают.

— Ну, дай-то бог…

— Я принесла табак тебе. Я там не курю почему-то. А сейчас хочу. Заверни мне.

— Юлька, никакой Майки у меня не было, и я ее даже не видел, — сказал он, завертывая себе и Юльке цигарки.

— Честное слово? — совсем по-девчоночьи воскликнула она.

— Честное слово.

— Значит, это правда? Ой, Володька, как это хорошо! Я же считала тебя таким… ну таким… не как все другие. Скажи еще раз — честное слово.

— Это смешно, Юлька.

— Пусть смешно… Повтори. — Володька повторил. — Но где же ты ночевал? Только не ври, что у Сергея.

— Я скажу… Понимаешь, я… я увлекся одной девушкой… у нас ничего не было. Могу дать опять честное слово.

— Володька, вот это-то меня совсем не интересует, — удивила она его. — Разве я могу запретить тебе влюбиться! Это же от нас не зависит. А потом, ты же уедешь — и все это пройдет. А на фронте мы встретимся… — Увидев, что Володька пожал плечами, добавила: — Ну если и не встретимся, то уж после войны обязательно… И вот, Володька, — победа, мы возвращаемся с войны… Кругом будет много всяких девчонок, гораздо красивей меня, но тебе с ними будет неинтересно. Тебе просто не о чем будет с ними говорить… А со мной — будет. Ведь у нас с тобой святое, великое, общее — война, фронт… Понимаешь?

— Неужели ты думала об этом, когда обивала порог военкомата? — Он поглядел на нее внимательно и по-новому.

— Конечно, думала! Ты меня все цыпленком считаешь, а думала, еще как думала… Поэтому-то мы и будем вместе после войны. Разве не так?

— Так, — ответил Володька, смотря на Юльку, и другое предчувствие полоснуло по сердцу.

Было что-то в высветлившихся ее глазах, хоть и улыбались они, — потухшее, такое же, как в глазах его ротного перед первым боем.

Из кухни вернулась мать, и Юлька спросила шутливо:

— Ксения Николаевна, правда, что Володька в кого-то втюрился?

— Не знаю, Юля, пусть Володя расскажет вам сам… — смутилась мать и собралась опять выйти из комнаты.

— Погодите, Ксения Николаевна… Мы сейчас присядем на минутку… Ведь я завтра… уезжаю…

— Как уезжаешь? — почти вскрикнул Володька.

— Боже… — прошептала мать.

— Приезжал один дядька с Калининского, какой-то начальник связи. Так вот, ему срочно нужны связистки. Он спросил: кто хочет? Доучитесь, дескать, на месте…

— И ты?

— И я… захотела. Знаешь, надоело уже тут. А потом… месяцем раньше, месяцем позже, чего тянуть. Ты же уедешь через несколько дней.

— Ты не знаешь, что такое месяц! — бросил Володька.

— Господи… — опять прошептала мать и опустилась на стул.

— И когда же ты едешь?

— Завтра. Нас пятеро поедет. Очень хорошие девочки… С этим начальником и поедем до места… Выходит, я раньше тебя на фронт попаду… Так присядем на дорогу?

Володька сел, сцепил руки и уставился в одну точку…

— Ну все, — поднялась Юлька. — Теперь ты поцелуешь меня на прощание и… скажи, несмотря на свою влюбленность, ты еще любишь меня немного?

— Люблю, Юлька… — сказал он, потому как чувствовал сейчас такую нежность, которую можно было, не кривя совестью, назвать любовью.

Он подошел к ней, прижал худенькое Юлькино тельце к себе и поцеловал раз, потом еще… Он почему-то ясно ощущал, что больше он не увидит Юльку, что поцелуй этот последний…

— Ничего, Ксения Николаевна, что мы при вас целуемся? Это же на прощание, — спросила Юлька, счастливо улыбаясь, почувствовав искренность Володькиного поцелуя.

Потом она подошла к помертвевшей Володькиной матери, обняла, чмокнула в щеку и, заметив слезы на ее глазах, сказала:

— Только не плачьте, Ксения Николаевна… Мы обязательно с Володькой встретимся на фронте… Обязательно!

До трех вокзалов они шли пешком… Юлька что-то рассказывала о своих девочках из роты, что некоторые боятся после войны не выйти замуж, так как не останется парней их возраста, что некоторые, их немного, все-таки трусят, хоть и пошли добровольно, и жалеют об этом, но она, Юлька, разумеется, не жалеет, но немножко пугают ее трудности быта, жизни среди мужчин… Володька не очень-то вникал в ее болтовню. У него ныло в груди какое-то очень определенное предчувствие, что эти минуты с Юлькой — последние… И чем беззаботней и веселей была ее болтовня по пустякам, тем сильней и глубже это пронизывало его…

Не сговариваясь, они оба повернули к Октябрьскому вокзалу и вошли в зал ожидания… Вокзальная предотъездная суета взбудоражила их, и они долго бродили по залам, прошлись по перрону… И пыхтение паровозов, их протяжные гудки, дым, пахнувший разлуками, лязганье буферов, нервные, приглушенные разговоры отъезжающих погрузили Володьку в то томительное, не всегда радостное, но всегда значительное предощущение дороги, которое неизменно испытывал он на вокзалах и станциях, каких немало было в его короткой жизни. Неважно, что предстоящие ему дороги были дорогами в неизвестное, дорогами, может быть, в никуда, дорогами последними, но они всегда тревожили и возбуждали…