— Ты не спишь? — донесся шепот Тони.
— Нет.
— Я тоже. Но ты спи.
— Постараюсь, — прошептал он.
— Как тихо…
— Да, очень…
Этот тихий, приглушенный ночной разговор был тоже чудом. Володька перевернулся на спину, протянул руку к столу, достал папиросы, чиркнул спичкой.
— Ты куришь? — спросила Тоня.
— Да.
Потом они долго молчали… Володька чутко прислушивался — вот Тоня вздохнула, вот перевернулась на другой бок, и кровать скрипнула, вот как будто она поднялась… Да, поднялась и пошла открыть окно. Володька видел ее легкую тень около рам. Потом опять легла и долго ворочалась. Кашлянула. Вздохнула. И прошептала:
— Тебе хорошо?
— Очень.
— Мне тоже.
Володька докурил папиросу и лежал с открытыми глазами и знал, что пролежит так всю ночь не только потому, что не хочется спать, а потому, что жалко заснуть и потерять во сне то, что сейчас наполняет его.
И вдруг где-то далеко грохнул взрыв, потом еще, еще… И сразу же уже совсем близко затрещали зенитки, стоящие, видно, около Новодевичьего.
— Володя, тревога…
— Слышу.
Он видел через открытую дверь Тониной комнаты, как небо заполосилось прожекторами. Тоня в накинутом халатике бросилась к окну.
— Самолеты! Володька, иди посмотри…
Он поднялся, начал нашаривать рукой брюки, но не нашел, а тем временем Тоня, увлеченная воздушным боем, крикнула:
— Один падает! Ну, иди скорей!
Тогда он вскочил и, как был, в трусах и майке, подбежал к Тоне.
— Видишь?
— Вижу.
Немецкий самолет, взятый в перекрестье лучами нескольких прожекторов, медленно падал, перевертываясь в воздухе, а прожектора все еще не отпускали его, сопровождая почти до самой земли. Бухнул далекий взрыв.
— Один готов! — захлопала в ладоши Тоня.
Но в небе висело несколько самолетов. Зенитки били со всех сторон, и облачка разрывов вспыхивали около них. Володька легко обнял Тоню и почувствовал через тоненький халат, как дрожало ее тело.
— Ты дрожишь. Холодно?
— Это от волнения… Смотри, Володька, сейчас второй подобьют. Смотри. Все ближе и ближе… Ага, есть! — закончила она торжествующе.
И второй самолет, также сопровождаемый лучами прожекторов, начал валиться на крыло, а потом, крутясь, падать… Через минуту-две опять раздался глухой взрыв.
Стрельба начала утихать. Прожектора потянули свои лучи в сторону, вслед оставшимся самолетам, которые уходили из города. Они еще немного постояли у окна, провожая глазами уходящие самолеты и облачка разрывов… Володька прижал к себе дрожащее Тонино тело.
— Все-таки ты замерзла, — сказал он.
— И ты. У тебя холодные руки.
И вдруг, ничего больше не говоря друг другу, будто бы с этой постели они и были подняты тревогой, они легли вместе на Тонину кровать и замерли…
Тоня лежала на спине, а Володька на боку, прижавшись к ней и обнимая ее правой рукой… Они долго молчали, ошеломленные этой неожиданной близостью, лежали не шевелясь, затаив дыхание.
— Отпусти меня на минутку, — попросила она.
— Не могу, — прошептал он.
— Я только скину халат.
Володька осторожно отнял руку. Она, не вставая, кинула халатик на стоящий рядом стул и осталась в трусиках и лифчике. Он опять обнял ее и, ощутив своими ногами ее голые горячие ноги, замер… Через некоторое время он чуть приподнялся, захотел поцеловать ее губы, но она закачала головой:
— Не надо. Мне и так очень хорошо… Ты со мной, совсем со мной. Господи, если бы можно было остановить время…
Да, было и так необыкновенно хорошо, чего же больше. И не знал еще Володька, что сколько бы ни было у него женщин и какими бы они ни были, ничего более прекрасного не будет у него в жизни уже никогда. Что эта короткая июньская целомудренная ночь, пролетевшая сказочным мигом под далекий грохот зенитных батарей, останется в душе навсегда и воспоминания о ней будут томить сердце до конца дней…
Они почти не спали… Может быть, на какие-то минуты они и уходили в сон, но только на минуты, и, просыпаясь, сразу же глядели друг на друга, чтоб увериться — они вместе, это взаправду…
Июньский ранний рассвет уже с трех часов ночи начал высветлять окна, а к пяти луч солнца пробился к ним и золотой полосой лег на их счастливые, но осунувшиеся лица. Володька решил уходить в шесть — к семи он попадет домой, и «святая ложь» — попал в комендатуру — будет правдоподобна.
В прихожей Тоня протянула ему губы для поцелуя.
— Что ж ты боялась ночью? Разве ты не верила мне?
— Я не боялась. Просто было так хорошо, что большего не нужно.
Ровно в шесть спускался Володька по лестнице, стараясь прошмыгнуть незаметно мимо лифтерши, но она бдила и пробуравила своими глазками.
Он сел в перегруженный трамвай, долго висел на подножке, пока на следующей остановке не подвалило людей и они не втиснули его в вагон. Как ни был он рассеян и погружен в свои переживания, но не мог не заметить — другой народ катит в этом первом утреннем трамвае, чем тот, который ходит в дневные часы по улицам Москвы.
Спешила на заводы рабочая Усачевка — пожилые мужчины в спецодежде, бледные, уже с утра усталые женщины и невыспавшиеся подростки У последних-то и слипались веки, дремали стоя, а кто сидел, спали по-настоящему — несытые, с совсем еще детскими лицами, но уже какими-то озабоченными, серьезными. И эти мальчишки, работнички ранние, несмотря на дрему, все же посматривали на раненую Володькину руку, на медаль, хоть и сдержанно, но все же с интересом — с войны человек, с фронта… Трамвай дико визжал на поворотах, женщина-вагоновожатая остервенело звонила каждоминутно без всякой надобности. Когда Володька сходил, то увидел ее лицо — оно было заплакано и искажено горем.
Он предполагал, что мать еще спит и ему удастся незаметно проскочить в свою комнату, но она встретила его в коридоре, видно услышав, как он ворочал ключом.
— Мама… — начал было он.
— Тише, Володя, — сказала она шепотом. — В твоей комнате Юля.
— Что? — оторопел он.
— Ее вчера отпустили в увольнение. Вечер она провела со своими, а около двенадцати пришла к нам… Ты понимаешь, что при ней я не могла позвонить, и страшно волновалась. Мы ждали тебя до двух часов ночи.
Володька подошел к своей комнатке и тихонько приоткрыл дверь. Юля спала одетая, чуть прикрытая одеялом. На зареванном лице — гримаса страдания. Рот полуоткрыт, губы опущены вниз, как у обиженного ребенка. Его ударило жалостью, он постоял еще немного, а потом закрыл дверь.
— Она спит, — сказал он растерянно, войдя в комнату матери.
— Что ты намереваешься делать? — холодно спросила мать. — Продолжать ложь? — Она набила папиросу и закурила.
— Осталось всего немного. Я уеду, и все разрешится само собой… Мама, я скажу, что попал в комендатуру, возвращаясь от Сережки, — полувопросительно закончил он.
— Говори что угодно, но не вмешивай меня…
Володька искурил папиросу, изжевав весь мундштук, несколько раз прошелся по комнате туда-сюда, прежде чем решился идти к Юле. Когда он вошел, она лежала на спине с открытыми глазами, и ничего не дрогнуло на ее неподвижном лице.
— Ты проснулась? — промямлил он, но она ничего не ответила, продолжая глядеть на него каким-то невидящим взглядом.
Он совсем смутился, начал переступать с ноги на ногу и наконец раскашлялся.
— Ты что, не видишь? Это я. Меня задержали по дороге от Сергея…
— Это не ты, Володька, — каким-то пустым, безразличным тоном проговорила она. — Выйди, я приведу себя в порядок…
— До каких часов у тебя увольнение?
— Не все ли равно. Я сейчас уйду.
— Юлька, но нельзя же так! Ты ничего не знаешь…
— Я ничего не хочу знать. Выйди.
Володька вернулся в комнату матери.
— Юля почему-то решила, что ты встретил эту… Майю, кажется? Была у вас в классе такая пышная девочка, и что пропадаешь у нее, — сказала мать.
Он ничего не ответил и опять засмолил папиросу.
Вошла Юля, бледная, подурневшая, в помятой гимнастерке и юбке, и опять Володьку ударило жалостью.
— До свиданья, — сказала она только Володькиной матери. — Я ухожу.
— Я провожу тебя, — поднялся он.
— Не хочу, — резко бросила Юля.
— Все равно провожу.
Они молча спустились по лестнице, молча шли по улице. Когда они сходили с тротуара, Володька хотел поддержать ее за локоть, но она вырвала руку:
— Не дотрагивайся до меня!