Первым сдался Денис. Вытирая красными кулаками слезы, он побрел домой. За ним ни с чем вернулся и я. А Лапонин, стоя посреди двора в валенках и полушубке, весело смеялся. Должно быть, забавно было смотреть на босоногих сирот, так и не нашедших в снегу счастья.

В тот же день Денис слег. У малыша начался жар. Часто он впадал в бред и слабым голосом лепетал:

— Это мой пятак… Я первый нашел его…

Выпросив у матери ее валенки, я долго копался в снегу. И наконец нашел его, этот злосчастный медяк. Я смотрел на монету, огнем обжигавшую ладонь, и плакал. Но не от радости, а от обиды. А потом купил на эти деньги горсть дешевых конфет и положил их рядом с братом, мечущимся в жару.

«Неужели ж ты забыл об этом, кулак? — мысленно спрашивал я Лапонина. — И неужели и теперь совесть не гложет тебя?..»

Конечно, я не напомнил о случае с пятаком. Зачем? Да и жалко было родителей, заключивших мир с богачом. Ведь они были уверены, что большего им и не надо.

— Хорошо, — решился Лапонин, принужденно улыбнувшись. — Согласен. Из уважения к вам. С честными хочу по-честному. Заплатите за пахоту, сев и перевозку. И рот — на замок… — И снова просверлил меня взглядом. — Тебя устраивает это, малый?

Я с деланным безразличием пожал плечами.

— Лошадь дадите теперь же. Будем возить сразу после копнения… — И, увидев, как передернулся богач, добавил: — Ничего не попишешь. Общественных делов пропасть. Вот и надо поскорей с домашними разделаться…

Лапонин ушел не простившись. Мать и отчим вышли за ним во двор. Когда мы остались одни, Денис, сверкнув в полутьме глазами, проговорил:

— Слыхал? Полюбовно столковались. А какая же может быть полюбовность промеж нас? Кто ж тут хитрит? Он или мы? А может, все себе на уме?..

*

После долгого перерыва из-за страдной поры мы снова собрались в клубе. Теперь нас было на одного больше. Два дня назад комсомольский билет получил Гришка Орчиков.

Когда все мы поздравили новичка, крепко пожав его руку, Прошка Архипов разразился целой речью, где-то вычитанной и заученной:

— Запомни этот день, товарищ Орчиков! — торжественно произнес он, выбрасывая указательный палец. — Запомни навсегда. Это день второго твоего рождения. Не физического, а духовного. А духовное рождение — поважнее физического. От него зависит — быть человеку активным строителем жизни или безрассудным прожигателем ее. Запомни это хорошенько, товарищ Орчиков! Теперь ты принадлежишь к большой семье, имя которой — комсомол. Да, Ленинский комсомол — это большая, дружная семья. В ней живут и борются молодые и беззаветные энтузиасты. Вместе с коммунистами, под их руководством они воздвигают новый мир, всех себя без остатка отдают своему народу. Так будь же бойцом-энтузиастом! Ради семьи своей, для страны родной не жалей ни сил, ни труда, ни времени! Преданно относись к Коммунистической партии, беспрекословно выполняй ее волю! Только тогда ты будешь настоящим комсомольцем, достойным высокого звания ленинца!

— Вот это да! — восхищенно цокнул языком Сережка Клоков, когда Прошка умолк и важно надулся. — Сам Симонов позавидовал бы. А может, кто и повыше.

— И счастливчик же ты, Гриша, — вздохнул Андрюшка Лисицин. — Как мы тебя тут привечаем и величаем. А вот меня бедного… — Он с шумом потянул носом и часто замахал ресницами, точно собираясь заплакать. — Меня никто не поздравил, когда приняли. Будто у меня этого второго рождения и не было.

— А я как обняла тебя? — напомнила Андрюшке Маша.

— Мало того, что обняла, даже поцеловала, добавил Володька Бардин, тиская Андрюшку за плечи. — Так чмокнула, что аж на улице было слышно. Или об этом тоже забыл?

— Об этом не забыл, — сказал Андрюшка, ладонью поглаживая щеку, будто Маша только что поцеловала его. — И никогда не забуду. А все ж таки… Ежели б Прошка сказанул вот так, как сейчас, было б тоже не худо.

— Нет, кроме шуток, — сказал Сережка Клоков, обводя нас голубыми глазами. — Я предлагаю… С нынешнего дня завести порядок. И по этому порядку поздравлять всех новых комсомольцев. При вручении билета. Торжественно на ячейке. Руку пожать, слово произнести.

— Я хочу добавить к тому, что сказал Прошка, — вставила Маша — Гришка — хороший парень. Честный и смелый. В характере много доброты. Но маловато ненависти. Ненависти к врагам нашим. К разным кулакам и мироедам. А без ненависти нет закаленного бойца. Без нее мы, что лодка без руля. Куда понесет, туда и вынесет.

— А, ненависть! — пренебрежительно скривился Илюшка Цыганков. — Ее надо разжигать, ненависть. А мы только болтаем о ней. И.классовую борьбу ничем не обостряем. Взять тех же кулаков наших. Намного им хуже теперь, чем при царе? — Он скрипнул зубами и так сжал кулаки, что пальцы побелели. — Моя б воля, так я бы их всех одной очередью…

После взыскания за сваю Илюшка заметно переменился. Он стал угрюмым, раздражительным. Я присматривался к нему и думал: а не погорячились ли мы? Да, они увезли сваю. Но решились на это ради чего? Тем более что работа на мосту не остановилась. Но скоро я понял, что ячейка поступила правильно. Илюшка во многом зарывался, и его надо было одергивать. Вот и сейчас, говоря о кулаках, снова рванулся галопом. И потому я заметил, вспомнив прочитанное:

— Был такой римский император Юлий Цезарь. Так вот про него говорили: пришел, увидел, победил. Так и наш Илья. Одним махом хочет всех врагов уничтожить…

Ребята дружно загоготали. А Илюшка, весь красный, встал и заявил:

— Я не император, а комсомолец. И против такого оскорбления…

И выбежал из клуба. А мы, захлопнув рты, растерянно глядели на дверь. Володька Бардин, шумно вздохнув, сказал:

— Кажется, одним голодранцем меньше стало…

А Маша серьезно заметила, уколов меня строгим взглядом:

— И правда — дурость. Сравнивать комсомольца с императором! Кто угодно обидится. Илюшка неправ. Это так. Но надо разъяснить, а не оскорблять…

Я возражал с жаром. Ничего обидного в таком сравнении нет. Тем более что всякое сравнение условно. Но ячейка не посчиталась с моими грамотными доводами. И запретила сравнивать комсомольцев с царями, королями и императорами.

Потом мы занялись делом, ради которого собрались. Дело же это было важным и срочным. Почти все бедняки расторгли кабальные условия. И сами убрали урожай на своей земле. Но перевезти его было не на чем. Середняки еле управлялись со своим хлебом. На них трудно было рассчитывать. А кулаки… Обозленные, они требовали два снопа из трех.

Разговор с Лобачевым не дал ничего путного. Председатель сельсовета только пожимал плечами. Но под конец все же посоветовал переговорить с председателем селькресткома. Кому ж, как не бедняцкому комитету, заботиться о бедноте? Председатель селькресткома Родин слушал рассеянно. Это был мужик средних лет, с большим животом и длинными усами. Умел он только расписываться да произносить речи. Но крестьяне все же уважали его. Умел он еще и выслушивать просьбы. Так выслушал он и меня. А потом спросил:

— И что же ты предлагаешь?

— Помочь бедноте.

— А как, позволь узнать?

У меня было заготовлено предложение. Но я все же не решился сразу высказать его. И потому ответил уклончиво:

— Как-нибудь…

Родин сморщился, как от боли.

— На «как-нибудь» все мастера. А копни вас поглубже — пустота… — И уставился на меня своими слегка выпуклыми глазами. — Думаешь, один ты радетель? И я тоже днем и ночью ломаю голову. А только ничего не в состоянии. Денег нет. Лошадей тоже. И вообще ничего у меня нет.

— Так на что ж тогда селькрестком?

— А я почем знаю на что? Создан, и все тут. Вот сижу и принимаю со всех сторон оплеухи. И от партячейки, и от сельсовета, и от бедноты. А теперь вот еще и комсомол замахнулся.

— Знаете что, Андрей Васильевич? — подался я к Родину. — А давайте-ка введем гужналог. А?

— Это еще что за штука такая?

— Ну, гужевой налог, или, по-другому, налог на лошадей. У кого одна лошадь, тот освобождается. А у кого две и больше, дай бедняку на перевозку…

Родин смотрел на меня как на помешанного. Потом сердито сказал, дернув себя за ус:

— Ишь, что придумал, мастак! Гужналог. А кто их вводит, налоги-то? Мы или вышестоящие органы?

— Вышестоящие, — неуверенно подтвердил я. — Но это же наш налог, местный. А что ж делать? Не становиться же опять перед кулаками на колени?