Я шел торопливо, насвистывая «Молодую гвардию». Всякий раз, когда приходилось идти ночью одному, я насвистывал этот марш. А насвистывал, чтобы отогнать страх. Сколько ни доводилось мне блуждать по ночам, я так и не мог побороть это чувство.

Так свистел я и в эту ночь. И свистом давал знать, что мне море по колено. А сам напряженно зыркал глазами по сторонам. Особенно напряг зрение между Молодящим мостом и Карловкой, когда дорога пошла меж кустами. Жуткая четверть версты перед самым хутором, поблизости от вековых дубов, на которых грачи уже свили гнезда. За каждым кустом чудился притаившийся леший либо в образе злого духа, либо в образе дикого зверя. Леший вот-вот должен наброситься на меня, растерзать в клочья. И я громко свистел, а сам с отчаянием считал медленно тянувшиеся минуты. Вон она, родная Карловка! Совсем близко, рукой подать. Там-то уж нет ни диких зверей, ни коварных духов. А вот тут, на мрачном, заросшем ольховыми кустами болоте, тут сердце так трепетало, что готово было расстаться с телом. Тут оно предчувствовало что-то страшное.

И предчувствие не обмануло. Внезапно на дорогу вышли двое. Лица их были обмотаны чем-то темным. И только глаза сверкали, как у голодных волков.

Я невольно замедлил шаг. Они молча подошли. Коренастый и плечистый ударил меня в лицо. Я отшатнулся, но сразу же стремительно ринулся на него и тоже ударил в лицо. Он отпрянул назад, а я бросился по дороге. Но в ту же минуту другой, худощавый, чем-то ударил меня сзади. Боль отшвырнула в сторону. Худощавый споткнулся о мою ногу и грохнулся на землю. Что-то тяжелое звякнуло на дороге. Я кинулся к кусту, но тяжелый удар в голову свалил меня.

Потом удары посыпались, как каменные глыбы. Я закрывал лицо руками, но невольно хватался за грудь, бока. Они топтали меня, били сапогами. Боль нестерпимо полосовала тело, но я сдерживал стой. Ничто в эту минуту не могло разомкнуть мои челюсти.

А они продолжали бить, топтать. Это длилось долго. Тело перестало чувствовать. Может, потому, что на нем уже не было живого места?

Новый удар по голове. Яркая вспышка в глазах. И черная пелена. И как будто тут же новая вспышка. И рвущая боль во всем теле. После забытья сознание снова ожило. Слух уловил приглушенные голоса.

— Живучий большевичок.

— Отжился ленинец. Навек задохся.

— По кустам понесем?

— К черту по кустам. Вымокнем. А то и завязнем.

— Как же тогда?

— Поволокем по дороге к берегу. А там сбросим в воду, и поминай как звали.

— Пойду камень возьму. Где он тут?..

Я сильней стиснул зубы, боясь обнаружить жизнь. Не испугала речка, в которой они собирались утопить. Все что угодно. Только бы не стали снова бить.

Вдруг один из них тревожно сказал:

— Кто-то едет.

Другой тут же ответил:

— Да. Кого-то несет.

— Бери его. Потащим в кусты…

— Дюже нужен. И тут не заметят…

Они оставили меня на обочине и скрылись. Я напряг все силы и неслышно пополз к дороге. А стук колес и лошадиный топот уже приближались. Кто-то гнал коня рысцой. Я полз медленно, цепляясь руками за землю. Ползти было трудно, все внутри переворачивалось. Хотелось прилечь, передохнуть. Но нельзя было останавливаться. Не успеть — значило погибнуть.

Вот и дорога. И лошадь уже рядом. Я собираю оставшиеся силы и привстаю на колени.

— По-мо-ги-те!..

Лошадь шарахается в сторону. Но возница удерживает ее. И останавливается передо мной. Я узнаю его. Сосед Иван Иванович, дед Редька. Он спрыгивает с телеги, наклоняется надо мной.

— Кто тут? Никак Хвиля?

— Скорей! — шепчу я. — Они рядом. Убьют и вас…

Иван Иванович с живостью подхватывает меня, втаскивает в телегу. Потом вскакивает сам и хлещет коня. Тот с места берет рысью.

— А-а! — ликующе тянет Иван Иванович. — Вот они! Гонятся! А ну-ка, потягаемся!..

Он привстал на колени и принялся хлестать лошадь кнутом. Та перешла в галоп и стремительно помчалась вперед. Меня швыряло из стороны в сторону. Боль туманила сознание. Но и на этот раз я не разжал челюсти. Нет, и теперь враги не услышат моего стона.

Когда они отстали, Иван Иванович придержал лошадь и повернулся ко мне:

— Ну как, здорово помяли? Э, да ты весь в крови! Может, в больницу?

— Домой, — сказал я. — Скорей домой…

Иван Иванович звучно сплюнул на обочину.

— Ах, бандиты! Под суд их, проклятых!.. — И снова, наклонившись надо мной, запричитал: — Ай, ай, ай! Как они тебя! Креста на них нету! Да ты хоть распознал их?..

Я и сам думал об этом. Кто они? Плечистый и худощавый. Неужели Дема и Миня? Но, может быть, и не они? Может, другие кто-либо?

— Нет, не распознал. Закутали лица чем-то.

— Как это закутали?

— Не знаю. Чем-то обвязали. По самые глаза… И голоса оттого глухие…

Дед Редька снова закачался и запричитал:

— Ай, ай, ай! На убивство шли. И за нами неспроста гнались. Добить хотели. Не люди, а звери. И как же ты, господи, терпишь таких?..

Въехав к нам во двор, он снял меня с телеги, помог дойти до крыльца и постучал в дверь. А когда в сенях послышались шаги и отчим спросил, кого бог послал, повелительно крикнул:

— Принимай пасынка, Данилыч! Да поживей! Побитый парень!

Напуганный отчим открыл дверь. И когда увидел меня, ахнул:

— Кто ж тебя так-то? Да у кого ж налегла рука?

С помощью Ивана Ивановича он завел меня в комнату, помог лечь на топчан. На ходу повязывая юбку, вошла мать. Как подкошенная упала передо мной на колени:

— Убили! Убили, изверги!

— Не убили, мама, — сказал я. — Живой. И буду жить…

Но мать не долго плакала. Она бросилась на кухню, чтобы согреть воды и помыть меня. Иван Иванович собрался уходить. Я остановил его.

— Прошу… никому об этом… Не надо будоражить людей… И сеять страх…

Пообещав молчать, дед Редька ушел. А отчим с большими предосторожностями принялся раздевать меня.

*

Однажды тишину хаты разорвал громкий плач Дениса. А потом послышался грозный голос матери:

— Ах ты, стервец! Ах ты, паршивец! Я ж тебе покажу! Сейчас ты у меня запляшешь!..

И вслед за тем — стук, крик, плач. Я прислушивался и удивлялся. Никогда еще мать не била Дениса, своего любимчика. Больше все доставалось мне. На меня она не жалела ни палки, ни веревки. И вдруг такой оборот. Должно быть, очень набедокурил.

Спустя некоторое время, когда за стеной улегся шум, ко мне зашел отчим. Вид у него был игривый, в глазах плясали смешинки. Усевшись на табурет, он пальцами разделил бороду и спросил, кивнув на горницу:

— Слыхал? Как мамка Дениску-то? Ух, как она его!.. Насилу отнял… — И беззвучно рассмеялся, вытирая слезящиеся глаза. — И ведь что придумал, пацан! Прямо комедия! Ей-богу! Мудрец не дотемяшит… — Он ближе придвинул табурет и, оглянувшись на дверь, продолжал: — Странности заметила мать. Молоко, видишь ты, стало испаряться. Да, да, испаряться. И не просто молоко, а самый вершок, сливки то есть. Истопит кувшин, поставит в погреб целый, с пеночкой, а через день аль два смотрит — и глазам не верит. Четверть кувшина испарилось. Ну, то есть прямо улетучилось. И притом пеночка в полной исправности. Никак и ничем не тронутая. Что за оказия? Куда девается молоко? А в другом кувшине — ничего. Все в порядочке. И так, почитай, цельный месяц. С той поры, значитца, как ты свалился. Мать и так и этак. И кувшины переменит и местами переставит. Все одинаково. В одном обязательно испарится. И все это при нетронутой пеночке. К бабке Гулянихе мать ходила. Ну, та подсказала. Домовой, дескать, пристроился. С другой еды на молоко потянуло. Мать после этого малость успокоилась. Домового-то, чай, тоже кормить надо. Домовой-то не чужой, а собственный… — Он погладил бороду и весело улыбнулся. — А нынче этого домового мать и сцапала. Заглянула в погреб и увидела картину. Дениска это сидит на корточках и через соломинку из кувшина молоко тянет. Видишь, как пристрастился. Проткнет незаметно пеночку где-нибудь с краюшку, всунет соломинку и цедит. Вот так-то. Цельный месяц — дополнительное питание сливочками. Ну мать и дала ему сливочки… Так отхлестала веревкой, что, должно, рубцами покрылся. Если бы не отнял, чего доброго, засекла бы. Так рассвирепела… Да оно и то сказать. Молока-то не жалко. Загадка страху нагнала. Как явление какое-то. Хоть молебен служи. Сроду ж подобного не бывало. И главное, с той поры, как тебя подбили. Что тут было думать? Как все понимать?..