Да, этой женщине ничего не стоило оболгать. Она способна вывалять в грязи честь и совесть. Но почему же она так ведет себя? Может, и ей несладко приходится? И может, чуткость пробудит уважение к себе?

— Хорошо, — сдался я. — Приходи завтра. Тогда и решим.

Она опустила глаза, глубоко вздохнула.

— Спасибо и на этом…

И направилась к выходу. В дверях остановилась.

— А может, все же заглянешь? Как-нибудь вечерком… — И вдруг запнулась, даже смутилась. — Да ты не подумай… Не за хлеб это. Хлеба все одно дашь. Никуда не денешься. Просто так. Хочется угостить. Все ж таки хороший, видать, ты, дурачок.

— Ну, хватит тебе, — взмолился я. — Ступай уж. А завтра приходи. В это время.

Домка запахнула полы кофты, застегнула пуговицы и вскинула голову.

— Завтра приду. Только дашь муки.

— Муки не будет. Вся вышла. Заранее говорю.

Домка закусила губу. Так стояла несколько секунд, будто решая что-то. Потом сказала:

— Ладно. Дашь зерном. Пуд накинешь. Для Комарова на помол. — И снова зло сверкнула глазами. — И что вы с ним цацкаетесь? Народ средь бела дня грабит. А вы в рот ему смотрите. Отобрали бы мельницу в крестком. И молотили бы бедноте бесплатно. А всем прочим — по справедливости. — И с шумом выдохнула воздух. — Была бы на вашем месте, я бы давно с ним разделалась. Чтобы не сосал из народа последние соки.

Не простившись, она вышла. А я долго еще сидел неподвижно. Почему-то ждал, что она вернется. Вернется, чтобы снова мучить меня. Но она не вернулась. И я почувствовал облегчение.

*

О встрече с Домкой я рассказал Лобачеву. Не утаил ни приглашения, ни угрозы. Думал: рассказ развеселит председателя сельсовета. Но Лобачев еще больше посуровел. И долго молчал. А потом глухо сказал:

— Когда придет, оставь нас вдвоем. Пропесочу, чертовку. Чтобы впредь зареклась…

Домка явилась в назначенный час. Увидев Лобачева, смутилась. Но тут же напустила на себя беспечный вид и нараспев сказала:

— Здрасте, товарищ председатель! Мое вам почтеньице!

Я пододвинул ей табурет и вышел, плотно закрыв дверь. На крыльце остановился. Переждать поблизости. Может, понадоблюсь.

Из водосточной трубы, свисавшей с крыши, со звоном выплескивалась вода. Она весело журчала и в ручейках на улице. Солнце ярко вспыхивало в окнах хат. Радостно было и на душе. В ближайшее время — открытие клуба. Всю зиму простоял он под замком. А теперь мы опять перекочуем туда со своими делами.

А еще радостно было оттого, что пришло письмо от Маши. На этот раз она писала много и откровенно. Она по-прежнему жила в Воронеже и работала на заводе учеником токаря.

«Если бы ты знал, Федя, как трудно было. Если бы только знал. Ничто не радовало, ничего не хотелось. Как болезнь какая-то, с которой трудно было справиться в одиночку. И тогда я решила пойти на завод, к рабочим ребятам…»

Да, ей нелегко было. И хорошо, что она подалась на завод. Там, в рабочем коллективе, обрела она новые силы. Но неужели мы больше не встретимся? Неужели навсегда разошлись наши пути-дороги?

Неожиданно из-за дома вышел Миня Лапонин. Увидев меня, он остановился, подумал. Потом решительно направился к крыльцу. Я спрятал письмо в карман и перешел на другую сторону, будто стараясь занять место поудобнее. Встреча с Прыщом всегда настораживала меня, и я всякий раз невольно подтягивался, готовясь к обороне.

Подойдя к крыльцу, Миня скабрезно ухмыльнулся и пренебрежительно сказал:

— Привет, секлетарь! Давно собираюсь потолковать. Вопрос к тебе дюже важный. Хочу узнать, когда перестанешь вредить мне? Отца засадил в тюрьму — ладно. Туда ему и дорога. А вот за Клавку Комарову не благодарю. Даже обратно предупреждаю.

Я не понял, о чем речь. Миня снова поморщился, как от изжоги, и зло продолжал:

— О Клавке говорю. Попридержал бы язык, пока его не вырвали. У меня к ней чувства. Может, на всю жизнь. А ты впутываешься. И расстраиваешь дело.

Ах, вон оно что! В тот раз я нелестно отозвался о женихе. Даже, кажется, назвал его обезьяной. Неужели это расстроило сделку? Но как об этом стало известно Прыщу? Клавдия призналась? Или мельник передал ее признание?

— Я не впутывался и не собираюсь впутываться в твои дела, — сказал я, испытывая отвращение. — Но говорить о тебе буду всегда, что думаю. А думаю я о тебе только одно: ты настоящий гад и к тому же вонючий.

С этими словами я сошел со ступеньки и сжал кулаки. В кармане у меня лежало письмо Маши. А перед глазами стояла она сама с синяками на теле. И мне хотелось наделать таких же синяков на бугристом лице Прыща. Но тот не принял вызова. Трусливо втянув шею в воротник бобрикового пиджака, он отступил назад.

— Ладно, секлетарь, — процедил он сквозь зубы, забитые едой. — Больше предупреждать не будем. Хватит. Теперь будем…

И не досказав, что теперь будет, двинулся по улице. А я снова поднялся на крыльцо. И опять достал письмо Маши. Но на этот раз ровные строчки прыгали перед глазами, и на бумаге проступало девичье лицо. Оно было таким же, каким я видел его в последнюю встречу: гневным, обиженным, страдальческим. Я сунул письмо в карман и до боли стиснул челюсти. Нет, никогда я не забуду того, что- случилось. И успокоюсь, когда ненавистный Миня получит свое.

В коридоре послышались шаги. На крыльцо вышла Домка. Выглядела вдова теперь неуверенно, даже сконфуженно.

— Ну как? — спросил я, с любопытством разглядывая ее. — Договорились?

Домка с нескрываемым сожалением посмотрела мне в лицо.

— Эх ты, рашпиленок! — проговорила она. — Уж и растрепался. Не выйдет из тебя ничего путного.

Покачивая бедрами, она сошла по ступенькам и крупно зашагала по стежке, покрытой еще гладким, но уже потемневшим ледком. А я смотрел ей вслед и не испытывал обиды. Да на нее и грешно было обижаться. Как могла, она боролась за свое место в жизни. И не ее вина, что в этой борьбе ей приходилось пользоваться недозволенными приемами.

Когда Домка скрылась за углом, я вернулся в сельсовет. Лобачев, словно успокаиваясь, прохаживался по комнате. И у него был какой-то неуверенный, даже смущенный вид, точно он провинился в чем-то.

— Вот что, — сказал он, едва я опустился на стул. — Мы поговорили тут. Поговорили начистоту. Думаю: кое-что поняла. А кое-что поймет потом. Не все сразу. Что касается хлеба, придется помочь ей. Нам она не чужая и не чуждая. Теперь самое время оторвать ее от врагов… — И, взяв со стола бумагу, положил передо мной. — Ее заявление. Пока что на три пуда. А там посмотрим… — И снова прошелся по комнате, подумал, точно припоминая что-то. — И условимся так. Отныне будем вместе разбирать просьбы на хлеб. Так будет лучше для тебя и для просителей…

*

В клубе было зябко и сыро, но зато весело и вольно. Мы поставили стол перед окном, через которое пригревало солнце, и дышали паром.

Я пересказывал письмо Маши, которое получил накануне. Она работала на заводе ученицей и была довольна. А пересказывал я потому, что не мог прочитать. В письме были такие места, которые трудно объяснить. Ведь ребята до сих пор не знали всего. И потому-то я сказал, что забыл письмо дома, хотя оно лежало в кармане.

Ребята слушали с жадностью. Они уважали Машу и радовались за нее. Но не скрывали и огорчения. Нелегко было расставаться с единственной комсомолкой. К тому же расставание получилось странным. Маша уехала внезапно. Это похоже было на бегство. Но от кого или от чего бежала Маша?

— Все ж таки удивительно, — сказал Андрюшка Лисицин. — Ну, уехала к тетке. Так может быть. Допустим. Но почему же не предупредила и не простилась? А так не бывает. И это недопустимо.

— По уставу мы можем даже исключить ее, — заметил Гришка Орчиков. — Три месяца пропадала. И небось взносы не платила.

— Платила, — сказал я. — Стала там на учет и платила. Об этом написано в письме. Я забыл сказать.

— Но почему же она уехала? — спросил Сережка Клоков. — Мы тут беспокоились. Что только не передумали! Ведь она ж нам не чужая.

— Не будем гадать, — предложил Володя Бардин. — Значит, была причина. Сейчас давайте ответим ей. Обо всем отчитаемся…

Предложение Володи понравилось всем.

— Ты записывай, — сказал мне Сережа. — А мы будем диктовать. Вначале напиши, что, конечно, рады. А потом и про дела. Хвалиться нам нечем. Но все же работа не стояла. За зиму приняли четверых. Ребята хорошие. Пропиши фамилии. Она ж их знает. Еще троих готовим.