Изменить стиль страницы

– Танька деется! – заявлял четырехлетний Сеня.

– Та-а-а, – показывал на голову двухлетний карапуз, по-своему силясь объяснить нанесенное ему оскорбление.

Мать целовала их, гладила по головкам и с деланной строгостью обращалась к Тане:

– Ты что ж это, Танька, а? Вишь, жалуются! вот погоди, я тебя!

Но девочка отлично знала, что это «погоди» даже не угроза вовсе, а так себе, уступка обиженным, и притом, конечно, обиженным за дело, почему даже не давала себе труда оправдываться. Ребятишки же оставались удовлетворенными, и дело тем кончалось.

Не раз, в течение дня, мне случалось наблюдать за мальчиками. Играли оба карапуза всегда вместе, причем младший рабски подражал старшему. Вот старший, Сеня, возьмет на голову дощечку и носится с нею по комнате, крича и изображая торговца; Ваня тоже разыщет непременно что-нибудь, тоже положит на голову и ходит сзади.

А не то примутся изображать железную дорогу, для чего обыкновенно употреблялись валявшиеся по углам колодки. Сеня двигает по полу колодку, шипением стараясь подражать шуму локомотива, – безусловно, так же делает и Ваня. За день перероют, перебунтуют и насорят так, что кажется – после пожара; в особенности доставалось брошенным на произвол судьбы инструментам, и я полагаю, немалого труда стоило Петру Дементьичу собрать все это потом воедино и приспособить к месту.

Наконец пьянство Петра Дементьича окончилось. Мрачный и злой, надавав ребятишкам колотушек, сел он на свой обрубок и принялся постукивать молоточком. Долго после этого он не кланялся со мною при встрече, даже не глядел и отворачивался (я приписывал это угрызениям совести), но ботинки все-таки принес. Сделаны они были довольно аляповато, но я уже ничего не стал говорить и поспешил отдать деньги.

Носить мне их пришлось недолго. На второй же месяц, после довольно продолжительной экскурсии по сырой погоде, сбоку подметки я заметил предательскую трещину. Через несколько дней трещина превратилась в порядочную дыру, из которой торчала «начинка», т. е. обрывки разной дрянной, перепревшей кожи.

VI

Миновали вьюги и метели, подкрадывалась весна. И хотя мартовские морозы стояли крепко, но под теплыми лучами солнца снег стаивал постепенно, образуя по краям крыш длинные ледяные сосульки.

Однажды утром хозяин, сверх обыкновения, вошел ко мне в комнату. Лицо его было нахмурено и носило признаки внутренней тревоги. Нужно сказать, что еще раньше я заметил в доме нечто странное; Лизавета Емельяновна вышла было на кухню, охая повозилась у печки, но, тотчас скрывшись, больше не показывалась, – должно быть, легла.

– Чайку, Петр Дементьич? – предложил я.

Он отказался от чая и, нерешительно потоптавшись на месте, сел.

– Я к вам… хотел у вас деньжонок попросить… вперед, значит! Потому дело-то такое!

– Извольте, извольте! Что же у вас случилооь? Кажется, Лизавета Емельяновна нездорова?

– То-то вот оно и есть!.. Я для этого собственно… потому расходы: то, другое. Пожалуй, сейчас начнется!

Я догадался, что предстоит появление на свет нового существа, и так как нельзя оказать, чтобы отличался мужеством, особенно в таких случаях, то поспешил взяться за шапку.

– Вы это куда же? Пойдемте вместе! – предложил хозяин.

– Пойдемте! Разве вы не останетесь?

– Не люблю я эту музыку! – поморщился он. – Да и делать мне нечего; бабы все оборудуют.

Мы вышли, но так как обоим деваться положительно было некуда, то очутились в ближайшем трактире, где и спросили пару пива. Петр Дементьич был донельзя мрачен и молчалив.

Пробуя хоть сколько-нибудь «разговорить» его, я употребил банальнейшую фразу о приятности приращения семейства.

Он весь так и встрепенулся.

– Нет, уж вы лучше не говорите, – заговорил он, сдвинув брови. – А то выходит как бы насмешка. Какая уж тут радость, коли и этих-то не знаешь, как прокормить.

– Бог на каждого дает!

– Нам только не дает! – криво усмехнулся он. – Кому дает, а нам вот нет. Видно, не заслужили! Эх, да что тут! А я вам так скажу, что теперь чистый зарез, хоть в петлю! Жена-то вон на что похожа? Краше в гроб кладут! Кляча водовозная, одно слово! А все дети. Мало разве с ними муки, а с похлебки-то нашей не больно раздобреешь!

Пользуясь минутой откровенности, я заговорил о его пьянстве.

– Помилуйте! – воскликнул он. – Да нашему брату не пить – прямо в гроб ложиться. Первое дело – скука, а потом – житье наше уж больно плохое. Выпьешь – туман это в голове пойдет, ну и забудешься. Нет, уж нам без этого никак невозможно! Никак невозможно!.. Господам… тем, конечно, зачем пить! Их жизнь другая…

Он залпом выпил свой стакан и взял газету. Но, видно, ему было не до чтения. Повертев газету перед глазами, взял другую, тоже повертел и, отложив, вперил задумчивый взгляд в пространство. Выражения тоски и тревоги попеременно отражались на лице. Наконец он не выдержал, встал, пробормотал «прощайте» и вышел.

Весь день я не был дома и даже не пришел ночевать. Когда я вернулся утром следующего дня, к величайшему моему изумлению, дверь отворила Лизавета Емельяновна. Она уже «бродила», хотя была очень слаба и глядела скверно. И без того бледное, худощавое, лицо ее приняло какой-то оливковый оттенок, все черты обострились, глаза провалились, совершенно вот как рисуют на деревенских иконах, руки страшно похудели и казались высохшими. Ходила она вся согнувшись.

В первые дни ребенка совершенно не было слышно, но зато потом он дал себя знать. Это было донельзя маленькое, тщедушное создание, с синевато-мертвенным оттенком крошечного личика, постоянно кричащее, постоянно готовившееся умереть и, однако, не умиравшее.

Понятно, в семье новорожденный был совершенно лишним. Об этом громко говорили муж и жена и разные знакомые, заходившие проведать родильницу.

То и дело за перегородкой слышались такие разговоры:

– Кричит, кричит, уйму на него нет, хоть бы бог прибрал поскорее! – говорила хозяйка.

– А вот погоди, окстим, так и бог с ним! – замечал муж.

– А вы бы поторопились, родные! – вмешивался бабий голос. – Больно уж он хвор у вас, – неравно помрет!

– Да не помирает! – тоном безнадежного отчаяния замечала мать. – Меня-то только связал, ни тебе на фабрику, ни пошить что!

– О-хо-хо! – вздыхала гостья. – Уж не говори, Емельяновна, помаялась я с ними, было уже, да, слава тебе господи, примерли все!

VII

Ребенок дождался крестин. Хозяин зашел ко мне, приглашая вечером на пирог. Очевидно, он уже пропустил рюмочку-другую и был в веселом настроении. Мне показалось даже, что его не столько занимает самый обряд крещения, сколько представляющийся случай выпить. Лизавета Емельяновна все еще не оправилась как следует, а в этот день совершенно даже выбилась из сил, так как, помимо печенья пирогов, приготовления закуски и водки, ей приходилось еще возиться с больным ребенком и следить за Петром Дементьичем, чтобы он не пропустил лишний стаканчик. К назначенному часу гостей набралось человек пять-шесть, и опять-таки мне показалось, что весь этот народ явился с исключительной целью выпить и, по возможности, плотнее закусить. До прихода священника все держали себя весьма дипломатично, осведомлялись о состоянии здоровья и родильницы и новорожденного, с сожалением покачивали головами и давали различные домашние советы. Худенький старичок с седой всклокоченной бородой и слезящимися глазами, служивший некогда сторожем при какой-то больнице, он же и кум, убедившись, что ребенок кричит от грыжи, безапелляционно рекомендовал какую-то, им самим придуманную мазь.

– Сам придумал! – восторженно восклицал старичок. – Пять лет бился над ней, проклятой, зато раз только помажь – как рукой снимет!

Кума Терентьевна, зловещего вида старуха с ястребиным носом и волосатой бородавкой на подбородке, утверждала за достоверное, что ребенок кричит от молочницы, и тоже предлагала радикальное средство – водку.