Почтарка теперь бросала клинушки эти беленькие, письма, угольником сложенные, прямо в фортку. И ждала я, скучала без Васиных писем. Писал ласково, сердечно, никогда раньше так со мной не говорил.
Здравствуй, Лизок! Не знаю про вас, как живы-здоровы, дома или в другом месте, и где именно. Душа болит об вас. Ты, Лизанька, пташка малая, а я кто? Медведь косолапый. Пришлось тебе от меня потерпеть. Ты уж прости, не серчай. Когда мы теперь свидимся? Этого никто не знает. Если только вернусь живой, буду тебя на руках носить, нянчить, как дитю малую. Натерпелась ты с ребятами, намучилась. Как бы узнать про вас: как девчонки, как мама, как дом наш, как ты сама, Лизочек.
Мы гоним немца с родной земли, наше дело правое, победа за нами. Сейчас нам идти, идти вперед и стрелять, стрелять из всех видов оружия по врагу. Надейся на скорую встречу.
А в сорок четвертом написал Вася из госпиталя под Харьковом, что ранен в грудь, пуля прошла навылет, сильно не повредила, рана заживает хорошо. Ждали его после госпиталя домой на десять дней, думали, повидаемся. А его послали на переподготовку, чему-то новому обучать, он же был артиллеристом. Оттуда написал: очень ему голодно, паек против госпиталя слабый, и он просится на фронт, учеба на ум нейдет. Просила не спешить, потерпеть, окрепнуть. Выслала одну за другой две посылочки. Мы-то теперь уж не голодные были, огород, сад, кой-чего по карточкам на девчонок да мой паек в госпитале. Могли послать. Но Вася мне ответил: от детей не отрывай, мне разрешили на фронт, я уже здоровый, а учиться все равно неспособный, так что увидимся после победы, теперь скоро, недолго тебе осталось тяжкую жизнь переносить.
Письма — наши к Васе, и его к нам — шли долго, он все дальше уходил на запад.
Но весной сорок пятого не стало писем — две недели, три, месяц, полтора. И приснился мне сон, но так, будто не сон это, а в яви. В окошко стукнули, поднимаюсь с постели, гляжу, а в палисаднике стоит старичок старенький, весь белый, и будто узнаю его — неписаного, живого Николая-угодника. А он ко мне руку протянул ладошкой вперед, показывает белую бумажку, пустую. Вот и все.
Поняла я, к чему этот сон: не будет больше от Васи писем.
Говорю девчонкам: с отцом плохо, ой плохо. И пошли тут сны, один другого страшнее.
Изболелась душа, отправилась я в военкомат не знают ли чего. А у них похоронки лежат заготовленные, гора-горой. Начала девушка почтовая эту гору перекладывать, и чем ближе к концу, тем меня сильнее озноб бьет, аж зубы стучат. И вот последнюю берет бумажку, глянула и молчит. Взяла я у нее из рук и читаю: “Пичужин Василий Петрович пал смертью храбрых...” В глазах у меня потемнело, начала я со стула сползать на пол. В сознание привели, валерьяновки накапали и домой проводили. Увидели меня дочки, все поняли, заплакали мы вместе горькими слезами.
Только месяца через три после Победы добрался до нас Васин товарищ, привез, что из кармана гимнастерки успел вынуть. Два моих письма, фотокарточка наша, пулей простреленные, той пулей отец наш и был убит. Сказал товарищ: хоронить не могли, не успевали, шли вперед, быстро шли, а бои были страшные и убитых было много, их потом уж закапывали, может, найдем общую их могилу, тогда сообщу.
Мы радовались, что войне конец. Отпраздновали Победу — уж я плакала-плакала. И во всех-то домах такие, как я, вдовы, мужей своих отдавшие, матери, сыновей лишенные.
Мама домой вернулась летом сорок третьего, до тех пор жила в Перхушкове. Пока работала, держалась. Потом стала слабеть, зимой простыла, бронхит, лечилась дома, сделалось воспаление в легких, взяли в больницу, но не поднялась. Похоронили мы ее, и осталась я одна с дочками. Живем втроем. После Победы полегче стало, а все равно трудно-труднешенько. Наголодались, измотались, а подниматься не с чего. Госпиталь закрылся, пайка не стало, хлеба по карточкам убавили, другое что выдавали редко. Работы в Звенигороде никакой нет. Вспомнила старых знакомых, у мамы когда-то жили на даче. Поехала к ним в Москву. Они меня позвали убирать, стирать, к другим направили, и стала я поденщицей. Платили мне и деньгами и продуктами, кто как мог. Натружусь за день, наломаюсь, а вечером еду домой, к девчонкам. Электричек не было, паровоз тащился часа два, приезжала ночью. Боялась. Шалили тогда по поездам, вагоны темные, один огарок на полвагона, обирали пассажиров. Один раз и мне довелось попасть в ограбление, только я сумку успела швырнуть под лавку, в самую темь, и так спаслась. Работала я не каждый день, свое хозяйство поднимать надо было.
Мы уж третий год огород вскапывали под овощи. Первый раз картофель сажали глазками, клубень резали на части, экономили. Теперь уж картошечка, слава богу, росла в пол-огорода. И все остальное было, понемногу,— лучок, морковка, свекла. Огурчиков пока не заводили, солить ничего не солили, варенья тоже не запасали — сахару, времени и сил не было. Нуждались, конечно, в мясе, в жирах — этого сильно не хватало. Девчонки пошли учиться — Тина в ФЗУ, а Липочка в школу.
Чо не смогла младшенькая учиться, сил у нее не было, слабенькая сделалась, вся прозрачная, худенькая, и я испугалась — не померла бы. До весны учебу дотянули, отметки хорошие ей вывели, но в восьмой класс я ее не пустила. Вижу, никнет моя Липочка, полежать тянет ее, и жилочки все насквозь светятся. Устроила я ее на легкую работу в хорошее место, в дом отдыха, в канцелярию. Работа не тяжелая и питание в столовой, хоть и немного — жиры и мясца кусочек. А у нас и вовсе этого нет.
Учителя меня корили: девочка хорошо учится, дайте ей образование среднее закончить. Говорю, закончит, видите, она вся истаяла, дайте ей подняться.
И верно, на другой год вернулась в школу поздоровевши, закончила с отличием, а потом поступила в строительный техникум. Теперь уж она инженер-строитель, с дипломом, только дело это не по ее характеру. Живет со мной. Вышла замуж, но вскоре разошлась, грубый был человек, не смогла она его перетерпеть, не по душе.
Алевтина тоже пошла по инженерному делу — машины строить — и еще бы раньше Липочки диплом получила, но вышел у нее перерыв в образовании: еще на производстве была, училась в вечернем, закрутила с одним и заимела ребенка. Аборты тогда запрещены были, бабы уродовались, как сумеют, старухи были, промышляли этим, многих на тот свет отправили. Она у меня совета просила, что делать. “Рожай,— говорю,— всякому свое счастье, авось вырастим” Родила мальчонку, назвали Васенькой, в честь деда. До трех месяцев покормила сына, потом мне отдала, говорит, я в институт перехожу на дневное отделение, но не в Москве, а в Ленинграде. “Как же так,— говорю,— он еще грудной младенец, разве можно ребенка бросать?” А она мне: “Ты говорила “рожай, вырастим”, вот и расти!” Она всегда нахальная была, Тинка, и до других дела ей не было. Вот и оказалась я опять в матерях. Спасибо, кухня молочная открылась, работу нашла дома делать — белье шить для больниц и детских садов.
Помог мне маленький Васенька с горем сладить. А то я все с мужем своим разговаривала, то про себя, а то и вслух,— советовалась, отвечал он мне, и в жизни у нас не было такого ладу. Только, думалось, плохо у меня с головой. А с ребенком все это прошло, столько заботы на меня упало. Так и растила его, он меня мамой звал. Алевтина в Ленинграде институт окончила и замуж вышла. Рассказала мужу про Васю, но он его усыновлять не захотел, а потом у них сын родился, и Васенька сделался совсем мой.
Вырастила я детей, вытянула. И Вася в армии отслужил, техникум кончил по электричеству, и уже женат, и сынок есть, правнучек мой. Живут неподалеку, навещает меня Вася, что в доме починить, уладить — все сделает. Электричество провел по всему участку, вечером везде лампы горят — люминация.
Живу на старости лет в покое с Липочкой вдвоем. Делаю что мне любится: в саду работаю, по праздникам пою в церкви, в хоре, голос не пропал, чистый. Мы с Липочкой птиц любим, зверушек — белок, ежей. Подкармливаем всех. Ежиха еженят стала приводить, а дятел супругу прилетать научил. Синицы, те и вовсе хозяйки стали — на терраску летают запросто, а то и в кухню наведаются. Белочка каждый день прибегает из ближнего оврага. И всем есть угощение по вкусу, кому творожку, кому орешков да семечек, кому каша пшенная.