Изменить стиль страницы

Скоро он понял, что отстал от всех специально, что эти десять или пятнадцать минут, до начала траурной церемонии ему действительно хотелось побыть одному.

— «Всё тишиной обволокло, уж под крестами лето спит… Жизнь призрачней, чем лучи осеннего солнца… Чем этот печально сгорающий день… Лето умерло… Никто не знает секрет бесконечного лета…» — настраиваясь на лирическое настроение, Соколов стал на ходу декламировать отрывки чувств, мыслей, каких-то зарисовок, пытаясь внутренне ощутить произнесённые фразы, сердцем почувствовать что-то в словах, вибрирующих сейчас в глухой кладбищенской вселенной.

Но слова и звуки, отскакивали от могильных плит, возвращались к нему не только пустыми восклицаниями, но и возмутительными, своей невыразительностью и прискорбным отсутствием гражданской скорби.

Тут его поразила мысль: «Как же он может взять этой скорби оттуда, куда мы так отчаянно и обречено стремимся? Не всё ли это равно, что обратиться к мертвецу, который, допустим, вылезет вдруг из вон той могилы, с требованием: „Воскреси меня!“». Нет, никакая скорбь давно не воодушевляла его. Напротив, только беспросветность и нищета, которые он так остро стал чувствовать в последние пять лет, заставляли его, по временам, вырываться, выплывать вверх из глубин своего отчаяния, пробивать будничный лёд, чтобы хоть полминутки подышать чистым и свободным воздухом поэзии.

Вышагивая и прислушиваясь к звукам кладбища и к эху своего голоса, он только тогда замолчал и остановился, когда неожиданно упёрся и увидел прямо перед собой, сидевшую у скромной могилы одинокую женщину.

Их разделяла невысокая оградка. Он подошёл слишком близко. Она, уже, конечно, зло и откровенно смотрела на него. В глубине её долгого взгляда, напоминавшего взгляд опасного зверя из клетки, таилась нежность, страсть, дикая сила, и сознание обречённости. Властный, непобедимый зов пола горел в том взгляде.

Отклониться, пройти мимо и незаметно, теперь было невозможно. На него снизу, в упор смотрели зелёные глаза, от которых так и веяло силой, духовным здоровьем и откровением, потревоженной женщины.

Она была почему-то во всём белом и, из-за ржавой могильной оградки показалась ему неземным существом, ослепляющим гипсово-безнадёжной красотой. Короткая белая юбка и белоснежная блузка, отделанная какими-то морозными кружевами, являлись подлинным шедевром декорации обнаженности её безупречной фигурки, подповерхностно-прекрасной, соблазнительно-поверхностной, шокирующей взгляд, и лёгкое её тело, словно нагретый кирпич, казалось, излучало тепло. Соколов физически ощутил это её тепло, и снова почувствовал боль в своём сердце, такую же, как и четверть часа, назад, когда он смотрел в могильную яму.

Ах, эта боль… Изысканно точные изгибы её рук и запястий перетекали вниз, на обнажённые коленки, будто выточенные из алебастрового стекла, они излучали какой-то таинственный свет: мертвенно-белый, грязно-зелёный и кроваво-красный, напоминающий мерцание свечей в мутных гадальных шарах.

Трепетные, любовные прикосновения пальчиков одной руки к этим коленкам, тут же встречались и переплелись с пальчиками другой…

Нет, нет, всё это может и не выглядело бы таким загадочным или откровенным, если бы так сильно не расходилось с внутренним ритмом Соколова, с его обеспокоенным сердцем — застывшие руки, поражавшие безупречной чистотой линий, странно неподвижные, как будто и не руки это… да и ноги, так неожиданно обнажённые.

— Извините, что помешал, — тихо, с выдохом, сказал Соколов.

— Да ладно. Уж, что сделали, значит сделали. Помешал… Хорошо. Благодаря вам я теперь очнулась. Вы, наверно, меня о чём-то спрашивали?

— Нет. Это я тут прогуливался и декламировал. Настроение, знаете ли, вдруг, настигло.

— Прогуливались на кладбище?

— Нет, я сюда специально приехал… Для того, чтобы похоронить друга.

— Это кладбище закрыто. Тут уже никого не хоронят.

— Правильно. Я тоже про это знаю. Всех покойников хоронят теперь на Южном кладбище, но мой друг был поэт. Поэтов здесь ещё хоронят. Минут через пять начнётся траурный митинг. А вы навестить, родного, пришли? — Соколов посуровел и приосанился против могильной плиты, у которой сидела женщина.

Она согласно кивнула и тут же ему пожаловалась:

— Сама не знаю, кем я для него была.

— Выходит то, что он, Дмитрий Лаврин, который лежит здесь, вам не муж и не брат.

— Конечно. Однако… Мне раньше казалось, что он жил для того, чтобы мне всякие неприятности устраивать.

— Своя печаль у инобытия.

— Хорошо. Вам расскажу. И только потому, что вы, как я догадываюсь, поэт. Правильно?

— Да, я действительно поэт: Виталий Соколов.

— Таня.

— Что ж, рассказывайте. Раз, вам нужно с кем-то поделиться.

— Наверно вы меня осудите. Не знаю. Но я всё-таки расскажу. Сегодня ведь одиннадцатое сентября. Так вот. Восемь лет назад, такого же одиннадцатого сентября этот человек, Дмитрий Лаврин, покончил с собой из-за несчастной любви ко мне. А у меня к нему не было никаких чувств. Единственно, помню, что он мне всё время ужасно надоедал. И потом, он вообще, от него были только одни неприятности. Он был лучшим другом моего любимого человека, потом мужа. И пользовался этим своим положением самым бессовестным образом…. А потом он взял и выбросился из окна.

— Мёртвых любить легче. Мы присваиваем их чувства.

— Я даже на похороны к нему не пошла. Это позже, совсем по другому случаю я была с Василием на этом кладбище и он, тоже, не знаю почему, показал мне его могилу.

— Мир праху его.

— Прощай, Дмитрий Лаврин, — без горечи в голосе сказала Татьяна и поднялась с лавочки. Оказалось, что за её спиной, на оградку, поверх пёстренького плаща был брошен чёрный платок. Она отвернулась, надела платок, плащ и потом подошла к Соколову, — Проводите меня к выходу с кладбища.

Траурный митинг у могилы Клевтзова, судя по отдалённым звукам, начался, когда Соколов и Таня стеснённо и медленно пошли по заросшему как лес, кладбищу на голос печального оратора. Вышли на чистое место. На большую поляну, по краям которой ещё иногда хоронили по особому распоряжению городской администрации. И от этой поляны начиналась асфальтовая дорога к главным воротам кладбища. Обычно пустая, эта дорога сейчас до самых ворот была заставлена транспортом: катафалк, потом автобусы и легковые автомобили.

Таня и Соколов подошли к траурно митингующим, остановились с краю и стали слушать.

— Почему он умер.

— У поэта есть три изнурительные причины для смерти: стихи, сердце, и водка. Стихи убивают бездарных поэтов, водка — даровитых. Бывает, правда, но я не видел, что поэты умирают от старости. От любви к женщине, как твой Лаврин, думаю, что поэты не умирают ни когда — от любви они страдают, пьянствуют или сочиняют сопливо-слезливые опусы.

— Ох, не зарекайтесь, Соколов, — Татьяна сильно сжала его локоть, — а вон того мужчину с фотоаппаратом в руках, вы не знаете?

— Это фотокорреспондент из областной газеты. Лично не знаком. Могу для вас спросить, как зовут и прочие атрибуты личности.

— Не надо… а он будет присутствовать на поминальном обеде.

— Обязательно. Если Светлана Адамовна будет. Этот фотограф сегодня работает с ней. Кстати, Светлана Адамовна заведует отделом культуры в «Сибирском Крае». Поминки же состоятся как раз в столовой редакционного комплекса.

— Я поеду с вами.

— Вы меня удивляете.

— Давайте послушаем, что говорят о покойном.

И они стали внимательно слушать надгробные речи, Татьяна даже спросила у Соколова про некоторых из выступавших товарищей поэта: «Прощай, друг мой, духовный брат мой в годины исканий. Вот ты и пришёл к окончательному пределу. Так случается с каждым, кто живёт на Земле, наверно про это записано в Книге судеб. Твой высокий путь исполнился — я говорю тебе „Прощай!“ Ты был один из тех, кто юным избрал тернистую дорогу и прошёл её целиком, не уберёгшись от ошибок и разочарований. Ты был поэтом, который изобретал свой особый язык и, быть может, самонадеянностью, грубостью пытался заглушить в себе чувство одиночества, сомнений в себе самом, но в горький час ты, друг мой защитил меня от неверия в собственные силы, поддержал и помог обнаружить в себе настоящие и серьезные струны. Заставил понять, что в жизни каждого из нас есть свой сентябрь — сердцевина нашей жизни, судьбы. А для истинного поэта — это уже время прощаться и пожинать плоды. И теперь я печален ещё потому, что в Эдем, моей душе возврата не будет… Господи! Я всего-навсего разнесчастный, истосковавшийся по простой жизни человек, но когда я думаю о тебе, меня охватывает гордость поэта и твоего друга. Мир праху твоему».