По старинным обычаям замужняя женщина не имела права разговаривать ни с мужчиной, ни с женщиной старше себя по возрасту. Поэтому мать потихоньку прошептала мне на ухо нужный ответ, а я уже громко повторил его бабушке. (Теперь все это показалось бы странным, даже смешным. Но обычай есть обычай!)
Мне всегда казалось, что моя мать побаивалась бабушки, а может быть, воспитанная в духе старых национальных обычаев и традиций, она ее как-то стеснялась. Судя по всему, бабушка была женщиной хорошей, хотя и очень строгой. Она прожила большую трудовую жизнь, родив и воспитав восьмерых детей, а это было не так-то легко при крепостном праве. Вероятно, именно потому, что она была (или казалась) суровой, мы, внуки, не были к ней так сильно привязаны.
В раннем детстве мы всей нашей семьей ходили по воскресеньям в церковь. Хорошо помню это древнее сооружение X–ХIII веков, построенное из больших темных и хорошо обтесанных камней. Из этих камней были сделаны и стены, и крыши, и полы церкви. Помню, что, когда надо было становиться на колени — а я повторял за отцом все, что он делал, — коленям было очень холодно.
В ту пору я, естественно, не задумывался над смыслом богослужения: сомнений в том, что Бог есть, у меня не появлялось. Так продолжалось до второго класса семинарии, когда я столкнулся со священником — нашим учителем закона Божьего.
Это был суровый, никогда не улыбавшийся человек. Ласково он к нам не обращался, не допускал шуток, поэтому особого расположения к себе не вызывал. Он был явно не умен, твердя одно: Бог есть, все, что делается на свете, все от Бога, делается по божьему велению, Бог справедлив во всем. Никаких аргументов при этом не приводилось: мы должны были верить на слово.
Постепенно я стал размышлять над всем этим, и у меня (да и не только у меня) стали возникать сомнения: «Если Бог так всемогущ и так справедлив, то почему он не поможет людям, когда они болеют или голодают?..» «Почему одни люди имеют все (хотя они и не лучшие, а порой даже худшие), а другие (и добрые и хорошие) нищенствуют?..»
Количество таких «почему» с годами у меня возрастало.
Все объяснения священника, что бог наказывает одних за грехи, а другим делает благо за их хорошие дела, и другие подобные «доказательства» ни в чем меня не убеждали. Я стал часто спорить на уроках. Это раздражало священника. Он видел, что мои одноклассники начинают одобрительно относиться к тому, что я говорю. В споры втягивались и мои товарищи по классу.
Так продолжалось целый год.
Я стал таким яростным спорщиком в классе по вопросу о Боге, что мои товарищи стали звать меня уже не Анастас, а Анаствац, что по-армянски значит «безбожник». Эта кличка так и осталась потом за мной до окончания семинарии.
Надо сказать, что в ходе всех этих споров, дискуссий и особенно размышлений наедине я как-то окончательно разуверился в существовании Бога. Так же как и другие, я, правда, продолжал исправно учить то, что называлось у нас «законом Божьим». Формально по этому предмету я не был отстающим учеником, и учителю было очень трудно придираться ко мне. Но все же в конце года он поставил мне единицу и назначил переэкзаменовку.
Предмет я знал и поэтому на переэкзаменовке ответил на все вопросы. Правда, вопрос о том, есть Бог или нет, не возникал. Мне поставили тройку и перевели в следующий класс. Эта тройка так и осталась за мной до конца: ее повторили и в выпускном аттестате.
Несколько позднее, когда мне было около 15 лет и я считал себя уже убежденным атеистом, у меня произошел конфликт с матерью, о котором впоследствии я очень сожалел.
Мать была верующей женщиной и строго соблюдала все посты. Работая целый день, она, как говорится, держалась на одном хлебе и картошке или ела кашу на растительном масле. Ни сыру, ни мацони (простокваша), ничего мясного она не брала в рот. Зато нас, детей, она вдоволь кормила всеми молочными продуктами.
Я видел, как трудно ей приходится, как она слабеет. Стал уговаривать ее есть, как и мы. Она отказалась. Один раз я сказал, что она губит себя, подрывает здоровье.
— Никакого Бога нет, — говорил я ей, — а если бы он и был, то какое ему дело до того, что ты ешь!
Но все мои уговоры покушать хоть что-нибудь молочное на нее не действовали.
— Боже упаси, — говорила она, — я этого никогда не сделаю!
Я был возбужден, даже накричал на нее, чего никогда до этого себе не позволял, потому что нежно любил мать.
Она умоляла меня не приставать к ней с едой, все равно она не нарушит пост. Тогда я не выдержал и с досады разбил первую попавшуюся мне под руку тарелку об пол. А тарелок у нас было не так уж много. Потом я выскочил из дома и куда-то убежал.
Немного погодя, одумавшись, я стал рассуждать: «Какой же я глупец! Ведь мать верит во все эти обряды. Вероятно, ее упорство их не нарушать есть проявление ее веры.
Когда я вернулся домой, мать встретила меня очень ласково, как будто ничего между нами и не произошло.
Больше в разговорах с матерью я вопроса о постах и о Боге не затрагивал…
Как-то летом мы сидели всей семьей на веранде и ужинали. Весь наш ужин состоял из картофельного пюре. Я не был голоден и положил себе в тарелку немного этого пюре. Но мать хотела, чтобы я съел больше, и, как я ни сопротивлялся, положила мне в тарелку еще несколько ложек.
В результате я не смог доесть всей порции и часть картошки осталась в тарелке.
Отец сидел рядом и, видя это, заметил, что «надо съедать все, что кладешь себе в тарелку».
— Зачем ты взял больше, чем можешь съесть? Нельзя так обращаться с Божьим добром!
Я возразил, сказав, что больше съесть не могу и что вообще так много картошки я себе не клал, а это сделала мама, вопреки моему желанию.
Не знаю, что случилось с отцом, но в ответ на мои слова он размахнулся и ударил меня по щеке. Было не больно, но обида была велика. Я выскочил из-за стола и, несмотря на темноту, убежал в поле, где росла высокая пшеница.
Мне кричали вслед: «Вернись, остановись!» Но я забежал уже далеко и лег так, что меня не было видно. Однако вскоре я услышал голоса матери, брата, сестры и отца. Все они бросились меня искать. «Арташес, где ты?» — слышал я голоса (дома меня звали Арташес).
Я не откликался.
Уже вечерело. Провести ночь в поле, за селом, мне было страшно: я отчаянно боялся волков (а они водились тогда в наших местах), но и возвращаться домой, по своей, так сказать, воле мне тоже не хотелось: я был обижен отцом, обижен его несправедливостью, и гордость не позволяла мне идти «на попятную».
Наконец, к тайной моей радости, родные обнаружили меня.
Сначала я для видимости сопротивлялся и не хотел идти с ними. Но они были рады, что нашли меня, я был тоже этому рад. Родные взяли меня за руки и привели домой.
После этого случая отец никогда не поднимал на меня руку. Наверное, ему к тому же попало от матери: хотя при мне она ничего ему не сказала, но я догадался, что между ними был крупный разговор из-за меня. Вообще же наши отношения с отцом были всегда самые теплые.
Не помню, чтобы мать или отец ссорились между собой. Они обычно не повышали голоса, даже когда делали нам, детям, какие-либо замечания.
Помню такой случай. Мне было лет семь-восемь. Как-то мать убиралась дома, сметая веником пыль с нашего глинобитного пола. Только что к нам заходил сосед и попросил взаймы три рубля. Отец дал ему эти деньги, сказав, чтобы он поскорее их вернул. После ухода соседа мать ворчала на отца:
— Вот ты раздаешь последние деньги, не знаешь, вернут их тебе или нет! Сами сидим без денег. Ты нас так по миру пустишь!
Она повторила это несколько раз. Я ждал вспышки со стороны отца. Но он походил немного по комнате, потом подошел к матери и, сделав жест, будто хочет ущипнуть ее за щеку, сказал:
— Помолчи, Отарова дочь! (Отар — имя отца моей матери.) Не твоего ума это дело!
В то время мало у кого из крестьян водились деньги, а если и были, то всегда в обрез. Хозяйство было натуральное: каждый обеспечивал семью продуктами со своего огорода. Тогда сами ткали, сами шили себе одежду, обувь, шапки. Деньги были нужны лишь на уплату налогов, на покупку чая, сахара, тканей, керосина и спичек. Поэтому у нас в деревне было только несколько дворов, где пили чай с сахаром, да и то вприкуску».