Изменить стиль страницы

3

Ян Буковский работал неторопливо, на совесть, ведь тайник должен быть хорош в любое время года. В летнюю жару и январскую стужу. Сам планировал и знал, что все придется делать самому, своими руками. — Читал новые распоряжения о евреях? — спрашивала жена, и в усталых от недосыпания глазах — она теперь плохо спала — вспыхивали последние зеленые искорки. Ирена еще надеялась, что худые вести вынудят Яна одуматься. — Не читал, ведь я не еврей и мне совершенно безразличны эти поганые бумажонки. — Ян отвечал резко, с вызовом, но она знала, что он всегда говорит так, когда принимает решение, которое свыше его сил. Поэтому снова завела речь об этих объявлениях, мокрых еще от клея, сохнущих на стене Дома пожарника, и на стене почты, и железнодорожной станции, и отделения полиции. — Не то что в соседней деревне, даже на соседней улице запрещено им показываться. Заперли их в гетто, как в огромном склепе. Говоришь, не читал, потому что не еврей, но, когда тайник будет закончен и заселен, мы начнем умирать от страха, как евреи. Там пишут, что лица, которые помогают евреям, прячут их, будут расстреливаться на месте. Слышишь меня? — Ян обнял жену мускулистой рукой и поцеловал в голову. — Мы еще не поднялись на палубу, а уже плачем, что судно идет ко дну. Я знаю, что нас ждет, и знаю также, что должен завершить свою работу. Теперь даже за пустяки нам угрожает смерть, так давай уж затеем действительно серьезную игру. — Она стояла рядом с ним не шелохнувшись, чувствовала на плече его тяжелую руку и снова утверждалась во мнении, что муж занемог и болезнь эта началась по возвращении его из Лапенника. Ирена знала разные хвори, даже чахотку, от которой умер ее отец, с недугом же, привезенным Яном из той поездки, никогда еще не сталкивалась. Лицо у него тогда было серым, бескровным, она даже вскрикнула от испуга, когда он стал на пороге, ей даже показалось, что он вот-вот упадет. Но муж оттолкнул ее, когда она попыталась его поддержать. Зачем? — только это прочла она в его взгляде. Зачем. Не упаду. Я не так уж слаб. В куртке, в сапогах, грязных по щиколотку, даже не снимая шапки, он пробежал в комнату и захлопнул за собой дверь. Вот до чего дошло! Она почувствовала, что теперь очень нужна Яну. Но как ему помочь? Зашипела вода на раскаленной плите. Значит, так плохо Яну? Надо выбросить к чертям этот чайник, четыре раза паяли, и снова протекает. А в комнате его, а за дверью тишина. Плохо ли это? Она стояла наготове у двери, не слишком далеко, не слишком близко. Позовет. Позовет ли? Лишь бы Витольд не вздумал именно сейчас вернуться от товарища. Она машинально вытерла руки о фартук. Нащупала дырку. Когда же это порвала? Надо зашить. Что с Яном? Что со мной? Боюсь? Нет, страх уже перестал ее душить, но она чувствовала себя все более беспомощной. Тихо в комнате, да не в пустой. Тихо, ведь Ян дома. Что может быть важнее этого? Главное — финал. Если Ян и влип в какую-нибудь историю, то, значит, выпутался, раз он здесь. Стреляли в него? Не попали. Тихо. Хотелось ему помочь, и поэтому она жаждала услышать его голос. Когда знаешь человека столько лет… Сколько? Сентябрь, октябрь, в ноябре будет восемнадцать. Если столько, то можно все определить по голосу. У голоса тысяча оттенков, тысяча цветов. Слово говорит одно, а голос — другое. В слове спокойствие, а в голосе предчувствие бури. Ирена подошла поближе к дверям, еще ближе. — Ты не голоден? — Тишина. Нажала на дверную ручку, переступила порог и стала так, чтобы видеть лицо Яна ярко освещенным. — Скажи мне наконец, что произошло? — Человека убили… — Он опустил голову, но через минуту выпрямился и уже не старался избежать бдительного взгляда Ирены. — Мало ли теперь людей убивают? — Она даже вздохнула с облегчением, значит, обычное дело. Великое дело и совсем обычное. — Ты ничего не понимаешь… — голос Яна зазвучал отчужденно, но в глазах его не было гнева, — ничего не понимаешь, — повторил он в раздумье и тут же добавил: — Не огорчайся, я тоже столько времени блуждал на ощупь. И должен это побыстрее наверстать, непременно. — Ирена села у стола, против мужа. — Хоть шапку сними, — произнесла тихо. Он скажет мне правду, подумала она, голос его не противоречит словам. Скажет правду?.. Ян встал так стремительно, словно и не было изнурительной поездки, швырнул на кровать куртку и шапку, передвинул стул поближе к жене. И принялся разглядывать ее с таким любопытством, что она даже удивилась: смотрит, точно год не видались. — Пожалуй, нам с тобой не было плохо? — послышался его неуверенный, ломающийся голос. — Не было, — ответила она искренне, но снова нахлынули тревожные мысли. К чему задавать вопрос, на который можно услышать лишь один ответ? Только один, поскольку иного нет. Это все равно что спрашивать, обязательно ли после воскресенья будет понедельник. Будет. Всегда будет. Не было нам плохо, хотя порой бывало тяжко. Надо наконец добраться до истоков этого вопроса. Если кто-то вдруг спрашивает, что было вчера, то чаще всего думает о том, что сулит завтрашний день. Не было нам плохо, а что ты замышляешь на завтра? — Кто был тот, которого убили? — спросила она осторожно. — Мой друг, аптекарь из Лапенника, — бледность сходила с лица мужа. Он говорил о смерти, а возвращалась к нему жизнь. — Мучили его страшно, потом убили гранатами и сожгли, как вязанку хвороста. — За что? — спросила она тихо и тут же осознала бессмысленность своего вопроса. Разве бывают такие преступления, за которые человека можно разорвать гранатами и сжечь на костре? Ждала вспышки гнева и приняла бы ее, но Ян потянулся к ней и, когда их руки встретились над столом, произнес спокойно: — Не знаю за что, однако догадываюсь и попробую его заменить… — Ночью ее разбудил стук. Она встряхнула головой, чтобы сбросить с себя сонливость, и поняла, что кто-то ходит по чердаку. Надо разбудить Яна. Протянула руку, но кровать мужа была пуста. — Все-таки болен, — прошептала Ирена, — все-таки слишком глубоко затронула его эта история. — Она мысленно петляла вокруг этой истории, как мышь вокруг ловушки. Тронуть? Ян среди ночи лезет на чердак, что-то проверяет. Тронуть? Трону — и ловушка захлопнется… Ян и визит Розенталя в этот дом. Уже тогда Ян сказал, что единственное спасение для евреев — лес или надежный тайник. Сказал. Пожалуй, нам с тобой не было плохо? Значит, такое будущее ты мне готовишь, мой милый? При чем тут смерть твоего аптекаря? Что вас связывало и почему ты должен расплачиваться столь дорогой ценой? И за себя ли расплачиваешься? Она закрыла глаза и повернулась лицом к стене, так как отворилась дверь и Ян на цыпочках направился к постели. — Ирена, — он наклонился над ней, она услыхала его учащенное дыхание, — спишь? — Еще ошеломленная внезапным, страшным открытием, она хотела все сызнова, тщательно обдумать. Когда он ей об этом скажет? Когда поставит ее перед этим фактом, как перед непреодолимой стеной? Сколько раз она, словно малого ребенка, уводила его с разных опасных дорожек, на которые он забредал. Они никогда не ссорились, попросту она не умела ссориться. Стоило ему повысить голос, как все ее умнейшие доводы опрокидывались, точно шаткие домики из детских кубиков. Но она умела возвращаться к якобы проигранному спору в тот момент, когда Ян совершенно этого не ожидал. И независимо от той или иной весомости ее аргументов в голосе жены Яну слышалась просьба. Может, поэтому он часто уступал? Иногда замечал со смехом: — Как же так? Две родные сестры, а походят друг на друга, как ястреб на цыпленка! — Не знаю, похожу ли я на цыпленка, — отвечала она серьезно. — Только Ванда очень похожа на отца.

Ян встал рано, чтобы к восьми попасть в Замостье. Она смотрела, как он торопливо завтракал. Подлила ему кофе. Завернула в бумагу два ломтика хлеба, намазанные смальцем. Неделю назад мать прислала ей из деревни кусок свиного сала. Ирена перетопила его, и теперь через день они чувствовали себя нормальными людьми. Хлеб со смальцем, картошка, поджаренная на смальце. Если через день, то жиров может хватить до конца месяца. — Хорошо ли себя чувствуешь? — Она склонилась над кастрюлей, умышленно не смотрит в его сторону. — Все хорошо. Вчера был небольшой кризис, но сон меня исцелил. — Она слышала, как он встал из-за стола, задевая тарелки. Потом начал одеваться. — Больше ничего мне не скажешь? — Ирена внезапно обернулась, словно желая застать его врасплох, неподготовленным. Между тем взгляд Яна был спокоен, и он медлил с ответом. Все же она услышала то, чего добивалась: — Я решил помочь Розенталю. — Ты хочешь его… — Она запнулась, не в силах произнести самого важного слова. — Его дочь и жену, — произнес Ян так, как будто речь шла о приглашении двух женщин на ужин. — А кто нам поможет, если все это раскроется? — Он пожал плечами, не ответил, да и откуда мог знать, кто им поможет. Неделю спустя направил Витольда в Щебжешин, чтобы Леон Розенталь уяснил себе, что дело сдвинулось с места. Оно сдвинулось. Ян работал неторопливо, на совесть. Убежище должно быть хорошим для любого времени года… Избицких евреев вдруг охватил смертельный страх. Они пробирались тайком в здание почты, пробовали связаться по телефону с внешним миром. Этот мир был повсюду, где кончались пределы города. Пытались дознаться, правда ли это? И вообще, может ли это быть правдой? Началось с того, что к первоклассному сапожнику, рыжему Вассеру, явился, изведав муки адские, его младший брат Элиаш. Когда постучался он ночью в окно, еще долго советовались, стоит ли открывать и разве это стук? Какое-то робкое «тук-тук». Уж тот, кто имеет право будить людей по ночам, знает, как будят. Но все-таки открыли дверь, и тогда вошел Элиаш, и не все узнали его сразу. До того он изменился, что даже рыжий Вассер смотрел-смотрел и наконец спросил: — Ты ли это, Элиаш, брат мой? — Элиаш сперва выпил стакан воды, затем съел несколько ложек холодной каши, а потом начал им рассказывать о своих злоключениях. Он и сам толком не знал, как остался жив, ибо должен был умереть по крайней мере трижды. Даже и такое было, что лежал в яме, придавленный грудой трупов, и думал: останусь здесь, к чему вылезать, раз уже погребен? Но все-таки выкарабкался, сообразив, что в засыпанной яме умирать хуже, чем от пули. А зачем ему худшая смерть? — Элиаш, может, у тебя жар? — спросил рыжий Вассер, — может, ты бредишь? — Тогда он на них напустился, и в крохотной комнатушке, где ютилось шесть душ, все почувствовали себя, как Элиаш в той яме. Или почти так же. Широко открывали рты, жадно глотали воздух и давились, ибо воздух этот был отравлен словами Элиаша. — Притормози, Элиаш, такого быть не могло. — Трали-вали и так далее. Мне это приснилось, а вы без понятия и подохнете, как рыбы, которые попадаются на пустой крючок. — Элиаш, как ты смеешь бросаться такими словами? — Еще как смею. Тра-та-та. Это началось, едва они заняли Хелм. Тут же произвели регистрацию всех евреев от четырнадцати до шестидесяти лет. Мы думали — зачем? Кто знал — зачем? Никто не знал. И у кого было узнать? В тридцать восьмом году премудрый ребе вразумлял нас, что немецкий порядок — это порядок высшего сорта. А когда Мендель Пост выкрикнул: — А «хрустальная ночь» — первый сорт? А поджог молелен тоже порядок? — ребе только руками замахал, что, дескать, это грязная сплетня. Тра-та-та. Немцы устроили облаву на мужчин, согнали нас на площадь возле шоссе. Тысячу пятьсот штук, молодых и старых. С бородами до пояса и молокососов. Трали-вали и так далее… Повели нас на Грубешов, а в Бялополе — хальт! И мы остановились. А они ходят, в глаза заглядывают, и выбрали полсотни самых лучших. Как дубы кряжистые. И тут же на опушку леса. И тра-та-та. И нет самых лучших. Слушаете? Где-то около двух часов ночи пригнали колонну в Грубешов. И было нас уже штук семьсот, остальные — в лесочках, в ямах, на свалках, в навозе. А за что? Что мы сделали, что могли сделать, если даже не успели немцев толком разглядеть? В Грубешове присоединили к нам местных евреев. Снова собралась огромная толпа. Две тысячи штук! Los! Es ist nicht weit! Вперед! Это недалеко. Ну и пошли. Далеко ли, близко ли — один черт, то есть тра-та-та. Страшный это был переход до самого Сокаля на Буге. И тут началась такая бойня, ну прямо конец света. Слушаете? Горы, горы трупов. Тра-та-та. И новая гора. Я упал в яму, но меня не задело. Не судьба. В кровь окунулся, да не в свою… — Элиаш, отдохни, замолчи, такое невозможно слушать… — Я вернулся в Хелм, поперся в юденрат, чтобы заявить, как с нами поступили. А еврейская охрана начала за мной по улицам гоняться. Видно, за то, что евреям страшную правду принес, от которой у них кишки скрутило? И потому эти болваны травили меня, как паршивую кошку или бешеную собаку. — Каждый имеет право бояться… — произносит загробным голосом первоклассный сапожник, рыжий Вассер, и подает брату кружку с водой. — Каждый, каждый, почему вы считаете, что ваш страх лучше окупится, что ваш страх подобен пасхальной жертве? Вы им преподнесете свой упоительный страх, а они вам отплатят от щедрот своих. Тем — пулю в затылок, а вам — жирного чернозема, чтобы капусту сажали. — А может? Всех ведь не перебьют, нет такой практической возможности… — робко вставляет Фрума, жена рыжего Вассера. И тогда Элиаш швыряет кружкой об пол, и вовсе не на счастье. — Элиаш, опомнись! Совсем новая кружка с золотым узором, такой убыток… — Тра-та-та. Ваши головы они изрубят как капусту! — кричит молодой Вассер, словно уже окончательно оттаяло в нем все, что успело оледенеть за время долгих, мучительных скитаний. — Наши головы изрубят, допустим, а твою? — обижается брат Фрумы, тридцатилетний портной с хорошим будущим и искривленным позвоночником. — А свою голову я подожду подставлять, желаю здравствовать. Ухожу отсюда, от вас несет мертвечиной. — Ах, куда ты пойдешь, Элиаш? — Рыжий Вассер радуется, что Элиаш хочет уйти, и скорбит, что такая была встреча и такое получилось расставание с родным братом. — Куда пойду? Туда или сюда, куда глаза глядят.