Изменить стиль страницы

13

Маленькая эта деревенька, и вдобавок разбросанная до невозможности. Первая хата возле заболоченного пруда, в котором, говорят, водились когда-то карпы и лини, последняя — в десяти метрах от леса. Дворов с дюжину, а чтобы от калитки до калитки пройти — полчаса потеряешь. Витольд нашел пристанище в последней хате, у лесной опушки, но это не только пристанище. Уже неделю тут отсиживается, неделю бежит от того, от чего убежать невозможно. Если даже сегодня или завтра придет «Ястреб» с доброй вестью, если скажет: все улажено, все проверено, собирайся, идем — то Витольд пойдет в лес, в жизни его наверняка многое переменится, а щебжешинская история, от которой теперь не в силах освободиться, потянется за Витольдом. Можно смертью смерть искупить? — задает он себе вопрос, лежа на сеннике в душном, темном помещении, которое когда-то собирались превратить в светелку. Хата обширная, две комнаты и кухня, Гражина говорит, что отец намеревался третью комнату из темной клетушки переоборудовать. Эти планы были тесно связаны с приближающейся свадьбой Агнешки, старшей сестры Гражины. Грянула война, и все расстроилось. Жених Агнешки погиб под Коцком, немцы без устали жгли соседние деревни, и надо было ума лишиться, чтобы в такое время помышлять о расширении дома. Темная клетушка превосходно выполняла роль склада, чулана, а неделю служила также спальней. Положили для Витольда набитый соломой матрас на земляной пол, так как лишней кровати в доме не было. Можно ли смертью искупить смерть? Проверят, как полагается, все выяснят, и он пойдет в лес, получит наконец винтовку, и настанет день, когда впервые в немца выстрелит и первый раз в него попадет. Полегчает ли ему тогда хоть чуть-чуть? Можно ли одной смертью, справедливой, необходимой, другую смерть искупить? — Когда придет «Ястреб», когда? — спрашивает он раздраженно, так как внезапно вошла Гражина, отрывая его от этих болезненных, но столь важных размышлений. — Да придет, неужели тебе здесь плохо? — Он слышал ее шаги, и, вероятно, она рядом присела, поскольку ощутил на щеке ее дыхание. Теперь она тихо могла говорить, тихонечко, ведь они почти касались лицами. — Неужели тебе плохо? Почему безвылазно торчишь в этой темнице? Немцев бойся, но людей бояться не должен. Тут нет чужих, тут только я и Агнешка да отец с матерью. — Когда придет «Ястреб»? — упрямо повторил Витольд, но голосом, уже менее напряженным. Девушка с минуту молчала, усаживаясь поудобнее на хрустящем сеннике. — Ох, земля же не горит у тебя под ногами. Откуда мне знать, что творится в лесу? Кто ждет, тот дождется… — она погладила его теплой ладонью по щеке. — Наверняка все бы скорее сладилось, если бы не твое умопомрачение. Не помнишь, что вытворял? — Он помнил, такое не забывается. А ведь только и помышляет о том, как бы забыть, но упрямая, настороженная память артачится, не вступает с Витольдом в сговор. И он помнил. Хозяин долго не отворял, дело-то было ночью, а когда наконец приоткрыл ворота, Витольд, стремясь освободиться от наболевшего, принялся выкладывать сразу все. Столько проблем накопилось, и все важные, одна другой важнее, что вскоре совсем запутался, утонул в своем многосюжетном повествовании. Может, поэтому в отряде «Грома» затягивается эта нелепая проверка, что с самого начала Витольд всем показался крайне подозрительной личностью. Столько здесь шныряло шпиков, и каждому не терпелось в лес, как и ему. — Мой отец всегда был молчуном, неохоч до болтовни. Не думай, что он так только с тобой… — Гражина придвинулась ближе, Витольд почувствовал, как она напирает на него всем телом, уютным, пахнущим молоком и яблоками. Так было и еще продолжается. Отец Гражины первое время не заводил с ним никаких разговоров. Слушал, что говорит Витольд, утвердительно кивал, позевывал, курил цигарки толщиной с палец (свертывая из высушенной на печке махорки и обрывка «Нового глоса любельского»), а ночью, когда гость засыпал в своей безоконной берлоге, забегал к соседу, который тоже поддерживал связь с «Громом». Они толковали басовитыми голосами, и оказывалось, что отца Гражины вовсе не требуется тянуть за язык. — До чего же больной он был, когда его принесло, а в речах темного чуток многовато… — Торопиться некуда, лучше подождем… — Может, и верно? А до чего же распаляется, глазами так и прожигает, словно весь свет огню предать готов… — Может, и верно? Шел бы себе ко всем чертям, но если подослан, лучше его маленько придержать, присмотреться… — С документами у него интересно получается… Никаких бумаг при нем нет… В этом-то все дело… Не было. А это и плохо, и хорошо… Говорит, немцы отобрали… — Видал. Бывали подосланные с надежными документами… Вот, к примеру, у того, который «Грома» тут выслеживал, в бумаге было указано, что он доктор из Познани, выселенный немцами. Он доктор, а мы ему такое лечение прописали, что святой Петр клочков его не соберет… — Не соберет. А мы «Грому» добровольцев вербовать не обязаны. Не в этом дело. Народа у него хватает. — Дело в другом. Ты подержи еще этого белесого. Он три адреса назвал: в Красноставе, Избице и Щебжешине. — Подержу. А если установят, что подосланный, мы ему посодействуем насчет леса, куда так рвется, и тогда во имя отца и сыны и святого духа становись на колени, добился своего… — Рука Гражины соскользнула со щеки Витольда и протиснулась за ворот рубашки. — Не доверяют тебе, чересчур шумел о своей разбитой жизни и к «Грому» очень рвался. Откуда знаешь о «Громе»? — Не только о нем. В газетах читал об «Азии», «Максиме», «Подкове», о больших сражениях. Ведь я рассказывал, какая у меня была жизнь в Красноставе… — Я тебе почти сразу поверила. У человека все можно по глазам прочесть, а в твоих глазах столько боли было. Но зачем ты так убиваешься? Неужели думаешь, что скорбью своей хоть частицу потерянного вернешь? — Томится рука Гражины, тесно ей за пазухой, пальцы подбираются к пуговицам, и сразу делается просторнее. — Какой же ты худой, бедняжка, где тебе в лесу жить? Не меньше месяца надо молочной лапшой отъедаться. И хорошо, что тянут, пусть проверяют подольше. Примчится, прилетит этот «Ястреб», как на крыльях прилетит, благо есть к кому. Сказать? И так бы узнал, ни для кого это не секрет. К моей сестричке. Может, даже у них любовь? Как-то я их подглядела в сарае, и Агнешка потом меня упрашивала, чтобы ничего не говорила отцу. А зачем говорить-то? Может, это любовь началась? Я к тому речь веду, чтобы ты со своим сердечным делом сравнил. У Агнешки был жених-красавец и вдобавок образованный. Сельский учитель, любили они друг друга, как иногда в книжках пишут. Погиб он в тридцать девятом, а Агнешка уже и подвенечное платье сшила. Господи, что творилось в этом доме, когда пришло известие, что он лежит в сырой земле. Агнешка так убивалась, что даже чужие люди плакали, на нее глядючи… Послушай, паренек, почему они тебя подозревают? Кожа да кости, вот и весь ты. Где это видано, чтобы гитлеровский прихвостень до такого истощения докатился? Ребра торчат, нищета — вот она, твоя правда, наш ты… Агнешка вся исстрадалась, но пролетели годок-другой, и теперь она в окошко глядит, высматривает своего «Ястреба», которого и ты дожидаешься. Уж так повелось, и должен ты наконец с этой мыслью смириться. Человек живет и помирает. Живой обязан жить среди живых. Матери тебе никто не вернет, это самая тяжкая твоя потеря, а другая Сабина обязательно на пути твоем встретится. Однажды глаза чуточку пошире откроешь, из темницы на свет божий выйдешь, и она тебе встретится. И будет так, как у «Ястреба» с Агнешкой. А о тетке той — стоит ли думать? Бедняжечка ты, настоящий ребенок, хоть и повидал немало… — произнесла она таким тоном, словно разделяла их уйма лет, а была, может, на год старше Витольда, — ребенок ты, ребенок, расскажешь им в лесу все, как было, еще похвалят. Любому встречному ксендзу расскажешь, и любой грехи тебе отпустит, ведь, если бы было иначе, в каком огне пришлось бы жариться хотя бы тому же «Ястребу»? Он говорит, что прикончил девять жандармов. А ведь жандарм тоже человек. Значит, получается, что на его совести девять смертных грехов? Ох, бедняжечка, ты же чист как слеза. Ох, худышка моя, поправишься и будешь парень-загляденье. Все сказать? Ладно, скажу, что мне таиться? Как только увидала тебя, со мной что-то удивительное приключилось. Теперь-то я понимаю Агнешку, почему она на перину бросается, всю ночь места себе не находит и «Ястреба» зовет. Сиди, сиди в этой темнице, если нравится. Не понимаешь? — Гражина поцеловала его в уста, но его уста были мертвы, и она стала трепетными, влажными губами искать такого местечка на его теле, где сохранилась хоть искорка жизни. Он лежал недвижимо, порой задерживая дыхание в надежде, что это охладит пожар, охвативший Гражину. — Разве я некрасивая? — Гражина резко отстранилась, видимо ее задела его непонятная, несправедливая холодность. — Ты очень красивая… — шепнул он и отнюдь не солгал. — Говоришь это ради красного словца, а сам пальцем ко мне не прикоснешься… — Мы не одни… — Он застонал так, словно его прижгли каленым железом. — А кто тут есть, кто? Бедняжка, сидишь сиднем в темноте, и от этого в голове затмение… — Она снова над ним склонилась, волосами лицо ему накрыла, потом послушала, сильно ли стучит сердце, и начала его облизывать, как корова теленка, едва на ноги вставшего. — Мы не одни!.. — опять вскрикнул он, рванулся, чтобы избавиться от теплых, влажных прикосновений, и припал лбом к стене… Та маленькая и такая красивая еврейка, что, пожалуй, не один парень умер бы от радости, если бы смог поцеловать ее в щеку, та малышка широко разинула рот, но стыда своего криком исторгнуть не в силах… Слишком поздно. Почему поздно? Все кричат, дети и женщины рыдают, полицаи и жандармы глотки себе криком срывают, услышит ли кто-нибудь в таком шуме зов, замирающий на супружеском ложе Цукермана? Слишком поздно, Шимко уже торопится… Та маленькая и такая красивая. Ее уже почти не видно, тонет, теперь только в ногах спасение, чтобы удержаться на поверхности. А не лучше ли утонуть? К чему это барахтанье?.. И полицаю легко достанется то, что не для него было создано… Хватит. Нет, еще не хватит. Еще далеко до конца света. Немало утечет минут, прежде чем в теткиной комнате сделается тихо, как на кладбище… — Оставь меня в покое, мне никто не нужен, я хочу побыть один! — крикнул Витольд, и столько в голосе его было ненависти, что Гражина отскочила к дверям. — Видно, ты и в самом деле рехнулся… — сказала она, дергая ржавую задвижку. На мгновенье посветлело в клетушке, хлопнула дверь, и снова вернулась ночь. Нет, это был лишь вечер ранний, но довольно хмурый. Тетка зажгла свет, так как врач подсел к столу, чтобы выписать рецепт. Потом они разговаривали в передней, так тихо, что Витольд не разобрал ни слова. Окольными путями возвращалось к нему здоровье. Он чувствовал себя лучше, его уже не лихорадило, и даже собирался как-нибудь ночью, когда тетки не будет в комнате, снять эластичный бинт. А потом все началось сызнова. Опять высокая температура, бессонница, кормление превратилось в пытку. С одинаковым отвращением он глотал бульон и горькие лекарства. Ночи напролет не сводил глаз с окна, завешенного черной, траурной бумагой, а за окном раздавались выстрелы, иногда очень далекие, случалось, и близкие, как будто на соседней улице. За этим окном, за бумажной шторой нарастал топот подкованных сапог, и тогда Витольд весь сжимался и готовился бежать. Промчатся дальше или остановятся у подворотни, пройдут мимо или затопают в коридоре? Лишь перед рассветом, усталый, разбитый, забывался тревожным сном, от которого, конечно, было мало толку. Приходилось удирать от жандармов, а дорогу преграждал Шимко и потирал руки, поскольку знал, где ему затаиться. Пытался перевести мать, Сабину и прихрамывающую Добу Розенталь через болото, за которым лес высокий, густой, надежный, но они начинали увязать в трясине, причем он глубже всех. И неизвестно было, кто кого спасает и кто кому несет гибель… — В легких чисто, с ребрами тоже почти хорошо… — говорил врач, — а то, что его постоянно мучит, не поддается медикаментозному лечению. Нужны время, покой, заботливый уход. — Тетка снова пришла с бульоном. Час назад Витольд рта не желал открыть, теперь тетка кормила его, как дитя малое. — Пожалуйста, еще одну ложку, и еще одну. Бульон из молодой курочки, знаешь, какой он полезный? Ты должен быть сильным, ты у меня единственная надежда и опора, мое будущее. — Коробили его эти приторные слова, хотел им поверить, принять их, но почему-то не получалось. Он предпочел бы видеть тетку будничной, без этой ханжеской улыбки, которую она изображала на лице, не сознавая, что перебарщивает. Уж лучше бы она подходила к нему с раскрасневшейся физиономией, прижимая к груди бутылку водки. В пьяном умиротворении или возбуждении она забывала все роли, подготовленные специально для больного Витольда. Тогда они могли вместе забредать в запрещенные врачом пределы, и Витольд все явственнее представлял, что выигрывает, прячась в этом доме, и что теряет. Последние два дня были к нему немного благосклоннее, понизилась температура, раз-другой появлялся волчий аппетит, и только ночи по-прежнему пугали бессонницей. — О разных людях ты мне рассказывал, а люди как люди, такие и сякие… — У тетки дрожали руки, она их прятала сперва под фартуком, потом стучала пальцами по спинке кровати, а финал такой же, как вчера, позавчера, как всегда. — Видал? Только одна рюмка — и вся дрожь проходит. Другого лекарства нет, напрочь измочалила нервы война… О чем я говорила? А, что такие и сякие. Когда зимой начались в Щебжешине уличные облавы, знаешь, кто немцам помогал? Наши пожарные, борцы с огнем. Может, не все, но сама видала, как несколько ствольников гонялись за прохожими. Вот тебе и наши люди. Слушай дальше, теперь из другой оперы. Принялись немцы из окрестных деревень поляков выселять, а украинцев не тронули. Ты не представляешь, какие толпы деревенских ринулись в приходский костел, который теперь превращен в церковь. Откуда-то вдруг взялось столько православных, что поп даже глаза протирает от удивления. Вот тебе наши люди. Каждый старается как-то выжить. С имуществом или нагишом, но лишь бы в живых остаться. Я этих добровольных ловцов-пожарных не равняю с мужиками, которые невзначай православными заделались. Это разные вещи, я вообще говорю о людях, что они такие и сякие. Один за свою веру даст себя распять, а другой ради нее куском хлеба не поступится… — Снова близилась ночь, и Витольд бросил слушать тетку, начал прислушиваться к винтовочным выстрелам, которых еще не было, к топоту подкованных сапог, который еще не раздавался. А тетка шевелила губами все быстрее, будто выброшенная на песок рыба, умирающая без воды. Он подумал, что надо спасти эту рыбу и для себя тоже искать спасения. — Боюсь, наступающей ночи боюсь, больше не выдержу, снова не спать до утра!.. — не сказал он, криком исторг свой страх. Тетка тут же умолкла, но только потому, что Витольд попытался вскочить с постели. Первым делом молча затолкала его назад, под перину, а затем, когда он с тихими стонами недоверчиво на нее воззрился, завершила этот инцидент спокойным заявлением: — Видно, опять поднялась температура, не беда, все пройдет. Сегодня будешь спать долго и мирно, доктор оставил тебе лекарство, я говорила ему о твоей бессоннице. Сейчас примешь и будешь спать… — Первая крикнула Гражина, и Витольд не понял, почему именно она так бурно радуется. — «Ястреб», «Ястреб», наконец-то «Ястреб»! — Агнешка перебежала двор, кинулась к «Ястребу», едва он забор перемахнул, и повисла у него на шее, болтая в воздухе ногами. А Гражина затворила окно. — Погляди вот и пожалей… — шепнула она Витольду. «Ястреб» прибыл не один. Привел с собой худощавого рыжего парня, который долго шаркал подошвами сапог на крыльце, прежде чем прошествовать на кухню. — Это ты из Избицы? — Парень присмотрелся к Витольду, напрягая память, словно надеялся, что встречал его раньше и вот-вот вспомнит — где и когда. Но ничего не вспомнил. Махнул рукой, прислонил винтовку к стене и как будто погрустнел. — Меня зовут Элиаш, у меня был старший брат в Избице, по фамилии Вассер, а у меня теперь кличка «Коршун». — Элиаш? Элиаш? — Витольд почувствовал резкий укол в сердце, обыкновенную физическую боль, точно кто-то пронзил его насквозь длинной иглой. — Так, может, ты был царем Давидом, может, про тебя рассказывала мне Сабина? — Хозяин поставил на стол бутылку водки, запахло яичницей… Был сон. Все-таки пришел, принужденный лекарством, но распростился с Витольдом быстрее, чем следовало. Три-четыре часа познавал Витольд безмятежные ночные тропы и шел бы хоть всю жизнь, так как встретил на этих тропах Сабину. Впервые ее такой встретил. Улыбающуюся, без страха в глазах, спокойную и сознающую, что ей никто не угрожает. Они не должны были разговаривать шепотом, не прятались, и наконец свершилось то, о чем мечтали. — Теперь все так, как ты когда-то говорил, — она взяла его за руку, повела по огромному саду, где было черным-черно и одновременно пестрело красками, — я нарву столько цветов, сколько смогу унести. Кому предназначены эти цветы? Знаю, не подсказывай. Прежде всего твоему отцу и моему отцу, затем твоей и моей матери… — Он открыл глаза, а Сабина все еще была рядом. Услыхал приглушенные голоса, как будто из-под кроватей, стульев и шкафов доносящиеся, вероятно и Сабина их услыхала. Изыди. Рукой помахал перед своими, перед ее глазами. Изыди. Наконец до нее дошло, что пора возвращаться туда, откуда пришла. В беспросветные сны. Один остался? Сквозь приоткрытую дверь в спальню проникал клин мутноватого света. И голоса проникали — теткин и мужской. Голоса вместе со светом, но ярче света, так как в соседней комнате был только ночник, стоящий на стуле и заслоненный газетой. Нечто странное, нереальное, словно он из одного сна в другой перенесся. Там минутная пауза, так, может, ее будет достаточно, чтобы проснуться? Сначала для этого следовало бы уснуть, но тут раздается хриплый голос тетки, она всегда хрипнет от спиртного: — Я выпила, себе долей, повезло тебе сегодня, парень получил лошадиную дозу успокоительного, спит как ангелочек, отсыпается за весь недосып. — Какое везение? Интуиция, знал точно, что нынче надо постучаться. Выпей, благоухает Парижем… — Какое дерьмо, водка всегда водка, а эта самогоном отдает. Подожди, нахал, где ты воспитывался? Убери лапы. — Герр Мруз был лучше? — Мруз — это Мруз, пан Стефан. — Только его уже нету. Знаешь, умнее всех, мне думается, был твой Юзик. Потому умнее всех, что первым начал бояться и вовремя смылся. Герр Мруз стыдился страха, так ему черви уже косточки обгладывают. На кого теперь поставишь? С Билгораем все кончено. Снова твой адрес: Dorfgemeinde, сельская община Щебжешин, Kreis — район Замостье. Прежде чем найдешь нового короля, твое королевство разлетится вдребезги. — Какое королевство, Стефан, и кто его разрушит? — Я, этакая птичка-невеличка, этакой жучок-паучок. У меня пан или пропал, полный карман или темная могила. Я ждал и дождался. Думаешь, Мруз мне по пьянке не рассказывал, какую с тобой фирму заложил? На него даже мастер Фример начал косо поглядывать, до того к золоту рвался, что другие за ним не поспевали. Где это золото, не в могилу же вместе с Мрузом кануло, где оно? Думаешь, тебе удастся заморочить мне голову еврейской рухлядью, ландшафтами из собраний Штрейхера и мадам Бронштейн? — Успокойся, Стефан… — взмолилась тетка, они подняли возню, и Витольд сперва увидал мужчину, стоявшего на коленях, а спустя секунду тетку. Затем они появились посреди комнаты, выползли из мрака, как звери, готовящиеся к смертельной схватке. В этом единоборстве следовало рассчитывать каждый бросок, малейшее движение, ибо аргументы и силы не были равны. Тетку увидал, которая поцелуями пыталась заставить своего соперника замолчать. Теснила его, пока он не упал навзничь, не растянулся во весь рост, якобы поверженный и все-таки побеждающий. — Знаю, больше знаю, все знаю… — Тихо, Стефан, война нас доконала, водка нас доконала, так нам ли добивать друг друга? — бормотала она, тяжело отдуваясь. — Тихо, Стефан, такая же была у меня с Мрузом фирма, как теперь с тобой… — Витольду захотелось умереть, раз и навсегда умереть, но это было не так-то просто. Сквозь плотно закрытые веки он видел потное лицо тетки, и рот, растянутый в широкой торжествующей улыбке, и мужчину видел, и как они барахтались на полу… — Кушай, Витек, знаешь, как полезен бульон из молоденькой курочки? Силы тебе понадобятся. Еще, еще. Еще одну ложечку, и еще одну. Ведь люди и такие и сякие… Все пройдет, сегодня будешь спать долго и мирно… Чего тебе еще надо, Стефан? Отобью тебя у той девки из солдатской столовой. А ты, если хочешь, забирай всю еврейскую рухлядь… Я отказывалась, сами несли, чтоб сохранила, а к чему мне теперь все это?.. Отобью тебя у той девки… Ты ей липовое удостоверение личности устроил… Господи, а я сестру потеряла, сестру единственную… Ты, Витек, моя надежда и мое будущее, ты обо мне когда-нибудь позаботишься… — Кушай. Я говорила врачу… Такие и сякие… Вот тебе наши люди… Получай, что хотел. Получай, о господи… Ничего от тебя скрывать не стану, я болею от водки, Витек. Она меня и убивает, и поддерживает… Получай. Разрушил ты мое королевство, и ладно. Ладно, Стефан, на что мне теперь королевство?.. Если бы я, Витек, пила тайком… Теперь королевство. Теперь. Должен теперь… — Витольд так хотел умереть, что наконец он умер. Умер за час до рассвета, чтобы воскреснуть, когда запоют первые петухи. Они запели, благо Щебжешин такой город, где гусям, уткам, курам и петухам разрешено жить среди людей. Запели, и Витольд открыл глаза. Черная штора на окне. Еще ночь? Тусклый свет из соседней комнаты. Он встряхнул головой, разламывающейся от боли, спустил ноги на ледяной пол. И даже тишина, в которую он ступал, пошатываясь, опираясь о мебель, тоже была ледяная. Перешагнул порог. Тетка лежала на коврике, между тахтой и опрокинутыми стульями, спала, уткнувшись лицом в вышитую подушечку. Витольд подошел осторожно, сперва стыдливо отвернулся, сперва хотел прикрыть ей колени завернувшимся подолом рубашки, а потом что-то лопнуло у него внутри, разлилось жгучим, расплавленным свинцом, и он уже не испытывал никакого смущения. Он не знал, кому мстить, поэтому мстил самому себе. Смотрел, прикусывая до боли губы, на белый живот женщины, на темный треугольник лона, на раскинутые ноги, которые в эту минуту зашевелились, как будто своим одержимым взглядом он вдохнул в них жизнь. Тетка захрапела, заворочалась с боку на бок и вдруг открыла запухшие глаза. — Опять ты… — услыхал он полусонное мурлыканье, — вернулся, лысенький бычок, хамлюга негодный. — Она обхватила ему ноги, прижалась к ним, как пьяный к фонарному столбу. — Ты напрочь убил меня, так убей же еще раз, прошу тебя. Убей и пропади пропадом. — Витольд дернулся, начал вырываться, но тетка вцепилась в него еще крепче. И тогда он поднял с пола черную тяжелую бутылку. И ударил с размаху. Тетка взвыла, как собачонка от пинка ногой, и упала, а вышитая подушка стала пропитываться кровью. Витольд ударил еще раз, и бил до тех пор, пока лицо ее не сделалось ничьим лицом. Даже не заметил, что последние удары были нанесены осколком, острым как нож. Бутылка треснула, развалилась надвое. Он этого не заметил. Одиноко и тускло мерцал прикрытый газетным листом ночник, тоже прятавшийся в этой комнате за светомаскировочными шторами. Витольд дернул веревочку, и черное полотнище скользнуло на пол. Кончилась ночь. — Ночи больше нет… — эти слова он прокричал в безотчетном волнении, — нет, нет! — И вдруг его затошнило и так вывернуло наизнанку, что чуть не задохнулся. Потом, не ведая толком, что делает, делал все, что следовало. Холодной водой смыл кровь с рук, со своих рук, чужую кровь. Лицо умыл, разыскал одежду в шкафу, даже о куртке Томася не забыл. И неторопливо покинул квартиру, где не осталось уже никакой жизни. Ровным счетом никакой. И даже приличной смерти не было… — Теперь расскажи о Сабине… — Еще раз? — Они сидели на молодом, уже поверженном дереве. Выпал первый снег, и все деревья, стоявшие и лежавшие, покрылись белым пухом. Белизна вокруг такая, что глаза режет. — Еще раз? Что же еще-то? — Элиаш докопался каблуком до затвердевшего песка, растаптывал снег и не подымал глаз на Витольда. — Я только раз в жизни ее встречал, сколько можно рассказывать? Красивая была, хрупкая, но полная какой-то внутренней силы, умная и всем интересовалась. Разве я знаю, какая она была? — Сабина знала о тебе больше… — сказал Витольд. — Откуда? Я сам о себе не слишком много знаю… — Элиаш запрокинул голову, чтобы взглянуть на небо, на облепленные снегом ветви, которые образовали непроницаемый свод. — Она говорила тебе, что я убил Голиафа. Не обижайся, ведь это смешно. Я убил свой страх, позже — пару немцев, а Голиаф чихал на меня с седьмого этажа. Что в наше время может Голиафу сделать Элиаш Вассер или даже царь Давид? Скажи, что может сделать? — Они сидели на поваленном дереве перед выходом на задание, под Топольчу. Немцы уже несколько раз устраивали облавы в Топольче и Кавенчине. Приезжали на машинах из Замостья, иногда привозили узников, раздетых почти догола, сперва их расстреливали, а уж потом, словно одурманенные запахом свежей крови, жандармы приступали к расправе над местным населением. Ох, врезать бы им сегодня, размышляет Элиаш. Ему не хочется думать ни о чем, кроме сегодняшней засады. Рядом с Элиашем по-прежнему сидит Витольд, который не имеет себе равных по части вызова духов. Можно ли непрерывно носиться и разговаривать с духами? Вначале Элиаш без чьих-либо подсказок всегда держался поближе к Витольду. Знал, что парню тяжело, и пробовал ему помочь. Вторил его сетованиям. Делил с ним одеяло. Во время серьезных операций старался не терять Витольда из виду, так как успел достаточно овладеть партизанским ремеслом, умел охотиться и убегать от охотников. Но через месяц отношения их начали разлаживаться. Сгущались тучи, близилась буря. — Сходи как-нибудь с «Ястребом» в деревню, там одна девушка наших ребят о тебе расспрашивает. Смастери ей ребенка, будет от этого польза. После войны выйдешь из леса, а тебя кто-то встретит и покажет твое готовое произведение. Ох, ребенок в люльке — самое прекрасное произведение. Ты почувствуешь себя как сам господь бог, ибо подумаешь: я создал человека. Создал этого маленького человека по образу и подобию своему. Теперь мне есть для кого жить и я уже не отдам концы в одиночестве. — Перестань, я запрещаю тебе так говорить, — вспыхнул Витольд, глядя на Элиаша, как на вандала — грабителя костелов и святотатца, — ты кощунствуешь, а ведь прекрасно знаешь, чем была для меня Сабина. — Ну и что? — Элиаш не намеревался так легко уступать. — Была, только она больше не уляжется с тобой на сене и ребенка тебе уже не родит. С ее могилой хочешь обручиться? Чего ради, друг любезный, в лесу страдаешь, если жить неохота? — А ты почему удираешь от немцев? — резко парировал Витольд. — Так тебе жизнь дорога? — Может, не так дорога, хотя кое-чего стоит. И не от страха бегаю, ведь я убил свой страх. А если я скажу, что ради любопытства убегаю? Чтобы увидеть, поумнеет ли мир хоть немножечко, когда с Гитлером будет покончено. А если скажу, что во имя долга? Чтобы всем им надгробья воздвигнуть и нечто более основательное, чем надгробья. Найду женщину с добрыми глазами и широкими бедрами. Она родит мне пятерых сыновей. Подожду, когда подрастут, и подробно расскажу им, что творилось на этой земле. И будет так, словно пять мудрых книг напишу, ведь каждый из сыновей передаст своим сынам правду о нашей судьбе. Правду передаст, а книга не всегда правду передает, даже мудрая. Ложь тоже бывает мудрой. Как видишь, от пятерых сыновей больше проку. — Они сидели на поваленном дереве, и Элиаш хотел думать исключительно о сегодняшней операции, но опрометчиво глянул на Витольда — и началось. Боже праведный, пусть этот Витольд здравствует сто лет, ему это полагается по справедливости, нельзя ли устроить так, чтобы он сейчас сидел чуть подальше? Он сидит и с неживыми ведет беседу, по глазам видно. А к чему перед серьезной операцией смерть вызывать? И почему я непременно должен делать то же, что и он? И вот уже мысли Элиаша не в Топольчу мчатся, а совсем в другую сторону. Прячутся среди деревьев, гаснут в душной землянке. Немедленно прибыл прыщавый Хаим Гебель, уж он всегда первый, когда такая встреча наклевывается. Пришел Адам Кот, который лучше всех разводит бездымные костры. Пришел Мендель Каменяж, который якобы и силой не обделен, и речист, и самоуверен, только сегодня этим Элиаша не проведешь. Почему не пришел Абельбаум? Он живой, в отряде «Федора» и не обязан являться по первому же зову. Ша, Хаим, никто тебя не упрекает, что не бежал, хотя была еще какая-то возможность бежать. Видимо, тебе уже вполне хватило этого костра, печеной картошки и стояния на коленях у сосны для безмолвных бесед со своими близкими. Кто не убегает, тот возвращается к своим. И ты вернулся. Пожалуйста, теперь можешь шептаться со своими до бесконечности. Только Абрам лучше с костром управлялся, чем с пистолетом. Ах, какой громадный пистолет, дважды бабахнул, а больше не пожелал. Все-таки дважды, именно столько и требовалось, чтобы Мендель успел из землянки выбраться. Славно живется в землянке, но умирать лучше под открытым небом, под ароматной сосной, в раскидистом папоротнике. — Ну-ну, не распускай язык. Зачем вообще умирать? — сетует Мендель, нервничает Мендель и пытается напомнить Элиашу, что было на столе в последнюю праздничную субботу перед войной, то есть в те времена, когда Роза, жена Менделя, более всего на свете боялась соседскую собаку. — Ша, Мендель, не вспоминай… — Об этом страхе? — Ох, Мендель, ты даже теперь шутишь, даже в такой серьезный момент? Не вспоминай праздничного стола… — Должен, ведь такое не забывается… — Даже там, где ты теперь? — Особенно тут, где я теперь. Дадут ли мне тут такую рыбу? Или такое печенье, которое пахнет Цейлоном, Индией, Явой и Суматрой, то есть первосортной корицей? Тут ждет меня манна небесная и, возможно, полное отпущение грехов. Сам посуди, стоило ли взбираться по самой высокой лестнице, чтобы получить нечто подобное? — Мендель-Мендель, насчет манны небесной не беспокойся, но со своим острым языком на полное отпущение грехов не очень-то надейся. А Мендель улыбается, уже молча, но в иронической улыбке себе не отказывает. Витольд и Элиаш сидят на упавшем дереве. Неподалеку остановился «Ястреб», стряхнул снег с зеленой каскетки. Эту шапку сшила ему Агнешка. Попросила непременно ходить в ней на все задания, и «Ястреб» ходит, и пуля его не берет. — Элиаш, что с тобой? — кипятится Витольд. — Ничего… — Третий раз к тебе обращаюсь, а ты не слышишь… — А что слушать?.. — Говорю, что своими глазами видел летящих аистов… — Зимой — аистов? Да еще в снегопад? — Видел, — упрямо твердит Витольд. Элиаш начинает смеяться, а едва повеселев, спохватывается: — Правильно, Витольд, ты их видел. Добрая примета перед таким делом, аисты приносят счастье. — «Гром» передал один взвод «Куцему», и одним взводом они пошли на засаду. Снега подвалило. Мало радости от этого снега, ведь взвод оставлял следы, но была надежда, что снегопад скоро не кончится и следы исчезнут. А Элиаш снова рядом с Витольдом. В душу бы ему заглянуть, думал он, присматриваясь к товарищу с возрастающим беспокойством, — хоть бы на секундочку заглянуть. Пожалуй, дал маху, шепнул бы «Куцему» — и Витольда оставили бы на базе. У него такой вид, словно понятия не имеет, куда идем и зачем идем. Смотрит и, кажется, даже снега под ногами не видит. — Витольд, как себя чувствуешь? — Лучше некуда. — Но все потные лбы отерли и вздохнули с облегчением, когда «Куцый» передал по цепочке, что они почти на месте. Теперь можно немного отдохнуть, выкурить сигарету, проверить оружие, чистого снега наглотаться. — Врежем им сегодня, так что черной кровью испоганят нам белый снежок, — сказал Элиаш, а Витольд — ни слова. Скверно. Грустные речи еще полбеды, а грустное молчание уже шаг к могиле… разные мысли роились в голове Элиаша, одна хуже другой, и все, вместе взятые, гремели набатом — скверно. С мертвыми разговоры? Что поделаешь! Иногда и такое найдет на человека. Но чтобы зимним утром аисты мерещились? С парнем не того, и пусть мне в лицо плюнет, я все-таки доложу «Куцему» и даже «Грому», что он не того, и пусть парня отправят подлечиться в деревню. Посидит у теплой печки, среди добрых людей, и оттает. Порой и за несколько дней дурная кровь от сердца отходит… Разделившись на две группы, партизаны притаились по обе стороны не слишком широкой дороги, на которой белым-бело и ни следа колес. Немцы утром тут проезжали, у «Грома» была хорошо поставлена разведка. Сразу после завтрака девушка с лесной заимки доставила донесение, что в Топольчу выехали два грузовика с жандармами. Раз поехали, значит, вернутся. Всегда берут направление на Щебжешин, а оттуда поворачивают на Замостье… — Послушай, Витек, когда я прибился к «Грому» и меня приняли в отряд, то громадную силу ощутил в каждом своем пальце, а немного погодя впал в отчаянье. Странно? Не очень, ведь легче позволить себя убить, чем самому убивать. К собственной смерти привыкать нет нужды. А с необходимостью убивать дело обстоит иначе. Берешь на мушку, нажимаешь на спусковой крючок — и готово. И даже не знаешь, кем был тот человек. Может, не самый плохой? — Тихо, — предостерегает «Ястреб», высовываясь из неглубокого кювета. Лежит он в этом кювете и брюхом снег отогревает. Слушает, не доносится ли рокот немецких машин, но слышит только голос Элиаша: — Уж так мне было худо, совсем одурел. То же со мной творилось, что и с Хаимом, который сперва от жандармов смылся, а потом об этом сожалел. Ну и отослал меня «Гром» в нашу деревню, пожил с людьми, по-человечески, и дурость как рукой сняло. Я рассказываю об этом, чтобы ты знал, что порой к нам заглядывает слабость… — Зараза, заткнешься ты, наконец! — это опять «Ястреб». И хоть Элиаш тут же умолк, тишины уже не было, так как из-за поворота показались грузовики, которые, рыча и подвывая от натуги, месили колесами сыпучий снег. На кабине головной машины торчал ручной пулемет, его расчет прятался под брезентом. Холодно, и до дома еще далеко. Немец-водитель, вероятно, прикурил сигарету, так как за ветровым стеклом мигнул золотистый огонек. Догадливый, знает, когда закуривать, подумал Элиаш, чувствуя, как все в нем расслабляется. Прижался щекой к прикладу, начал аккуратно и спокойно прицеливаться, пока дуло винтовки не остановилось там, где за стеклом вырисовывалось лицо немецкого водителя, — догадливый, это будет твоя последняя сигарета. Затянись, не жалей, это в последний раз. Грузовики ползут, будто зеленые тяжелые черви по белой тарелке. Напрягаются, все быстрее перебирают черными ножками, а тарелка скользкая, не дает разогнаться. Почти одновременно полыхнуло огнем более дюжины стволов, головная машина резко свернула влево, зарылась колесами в придорожной канаве. Из-под брезента посыпались жандармы. Элиаш считал и сбился со счета. Восемь? Одиннадцать? Они укладывались на снегу, как на белой простыне, которая утрачивала белизну. Заползали под накренившийся грузовик, кричали, как настоящие люди, которые боятся смерти и боли. Это была великолепная картина. Элиаш чувствовал, что ничего более прекрасного в жизни своей не увидит. Немцы действительно боялись смерти. Они действительно выли от боли, хватались за простреленные животы и раздробленные свинцом ноги. Они. О, Ягве, они ежедневно развозят смерть, запросто, словно какую-нибудь жирную жратву в котелках. Десятки тризн справили в Звежинце, Пардысовке, Журавнице, Сохах. Где только не совершали злодеяний. В Топольче целую семью, шесть человек, поставили у сарая — и та-та-та, как будто ложками застучали по краям котелков. Насытились горем людским, наслушались воплей, значит, должны представлять, что это именно так выглядит. Насытились, а теперь получайте добавку. Обыкновенную, самую легкую смерть, о какой только можно мечтать. Кто-то метнул гранату, и головная машина превратилась в факел. Четверо. Нет, уже трое, поскольку Элиаш снова удачно выстрелил. Трое жандармов стали крадучись отходить ко второму грузовику, который замер, перегородив дорогу. Колеса увязли в снегу, и бегству — конец. Их страх претерпел метаморфозу. Сперва парализовал жандармов, ослепил, а теперь взбадривает. Они уже смекнули, что их никто не спасет, что спасение зависит от них самих. Залегли в канаве, за колесами грузовика и не жалеют патронов. А ребятам «Куцего» начинает недоставать боеприпасов, все реже они стреляют, и наконец поступает приказ, передаваемый из уст в уста: отходить перебежками, сбор у трех камней. Несколько человек отходят. Без сожаления и горечи, так как сделали что полагалось. Могли больше, но ведь всегда можно еще чуть больше. Во всяком случае, итог вполне удачный. Отходят без потерь, а там, на дороге, черно и красно. И тут вскочил Витольд. Только не назад направился, а в сторону немцев. Шел неторопливо, увязая по колено в снегу, и стрелял не целясь, из старой винтовки, которая, пожалуй, лишь ради столь необыкновенного случая не давала осечки. — Витек, ложись, Витек, на землю… — услыхали голос Элиаша все, но не Витольд. Он шел, и счастье его не покидало. А могло покинуть? Если зимним утром видишь летящих аистов, то такое должно увенчаться какими-то добрыми делами. Он шел до тех пор, пока Элиаш не прыгнул на него сзади, и Витольд, потеряв равновесие, не зарылся лицом в снег… Начало смеркаться. Они снова были в лесу. В таком родном, безопасном, что любое восклицание спокойно пролетало среди ветвей и возвращалось к ребятам, как прирученная птица. Громче всех кричал «Ястреб», наступал на Витольда, который съежился под деревом: — Дуролом, мразь последняя, что же ты натворил?! — И показал рукой на Элиаша. На двух жердях несли его, пока не выдохлись, и положили Элиаша, «Коршуна», царя Давида, в полуметре от проторенной тропы, где снег был чистый, глубокий, пушистый. Элиаш был в зеленой шинели. Полгода назад он купил ее у мужика в Радечнице, а поскольку мужик отличался богатырским сложением, пришлось шинель переделывать. Деревенский портняжка взял за работу всего две четвертинки самогона и так расчувствовался, что безвозмездно пожертвовал Элиашу шесть металлических пуговиц с орлами. В зеленой шинели… И походил Элиаш на зеленый бугорок, с которого кто-то аккуратно смел снег. «Ястреб» опять раскричался: — Взгляни, уродина, полюбуйся, вояка сопливый, вот дело твоих рук! Твоих! — А Витольд молча смотрит на «Ястреба», потом на этот бугорок и ничегошеньки не понимает. Даже такой очевидной истины, что не будет уже у Элиаша ни пятерых, ни даже одного сына. Так получилось. И если бы Витольд был способен, он сказал бы «Ястребу»: — Извини, не понимаю. Но единственная ли это загадка в моей жизни, в их жизни, в вашей жизни, которую долго еще не удастся разгадать?.. — Так получилось, что Витольд Буковский, сын Яна и Ирены, очутился в Щебжешине где-то в середине июля, а там еще были немцы. Злые, настороженные, готовящиеся к ретираде. На шоссе застрелили мельника, у вокзала тяжело ранили мальчишку, который убегал, неподалеку от еврейского кладбища — старуху, которая не убегала, хотя ей кричали: — Hau ab! Laufen! — Разве каждому известно, что означает hau ab? Неподалеку от кладбища. Не только там нечем было дышать. Почти по всему городу распространился трупный запах. Ведь немцы начали второпях раскапывать еврейские могилы, и, хоть на эту тему кружили различные слухи, никто толком не знал, почему немцам захотелось увидеть истлевшие тела. Витольд слонялся по городу, ночевал в подворотнях или чуланах, ел, что люди подавали. Так и существовал. Однажды остановился возле дома, где жила тетка. Какой-то дом. Две женщины выносили из подворотни тяжелые чемоданы и поторапливали сгорбленного мужчину: — Где повозка? Беги к Вальчаку, пусть побыстрее подгонит. Ты дал ему задаток? — Какая-то подворотня… Витольд постоял минуту и побрел вдоль кромки тротуара. Какие-то люди собирали пожитки, искали тележки, повозки, искали безопасного места и не знали, где оно. Ночью пролетали над городом советские бомбардировщики, а днем по городу ехали немецкие танки и грузовики. Люди обменивались новостями, отчасти правдивыми и совершенно фантастическими: — Гитлер умер, русские вошли в Сокаль и Грубешов… В Замостье жандармы перебили всех заключенных, а у нас должны забрать всех мужчин, а русские будут пускать с самолетов газы. — Витольд хотел войти в костел. Не для того, чтобы помолиться. Близился вечер, и следовало позаботиться о ночлеге. Но у костела стояла немецкая охрана. — Убирайся! Тут тебе нечего делать… — услыхал он и почти одновременно получил удар прикладом в живот. Согнувшись от боли, он резко отпрянул, пока его не остановила пожилая женщина, видевшая все: — Нельзя так рисковать, кавалер. Настанет время, скоро настанет, когда мы снова сможем помолиться в нашем костеле. Теперь они в храме лазарет устроили. Сперва ксендза прогнали, потом попа вышвырнули и открыли лазарет. Навалили раненых прямо на каменном полу, и пусть подыхают. А ты плохо выглядишь, и тебе не только молитва нужна. — И, растроганная тем, что Витольд ради святой веры столь отчаянно рисковал, отвела его в свое скромное жилище. Он съел наконец горячий ужин и выспался на удобной кушетке. — А куда ты идешь? — осведомилась она перед сном, все же несколько разочарованная тем, что юноша упорно отмалчивался. — К своим… — ответил Витольд после долгого раздумья. — Хорошо, когда есть свои, — покачала она с пониманием головой, поскольку знала, что такое одиночество. Утром он вышел на щебжешинскую улицу и опять растерянно огляделся. Любая из четырех сторон света была для него в одинаковой степени хороша и плоха. Его не утешало даже то, что немцы оказались в гораздо худшем положении. Для них какую-то ценность представляла только одна сторона. Они расспрашивали о дороге на Фрамполь и Янов, так как в Реевец и Хелм, по слухам, уже ворвались русские. Люди считали часы и минуты, опасаясь, что перед паническим бегством немцы учинят резню. Витольд присел на камень, обратил лицо к солнцу, и время превратилось для него в воду, струящуюся между пальцами. Но двадцать пятого июля весь город так зашумел, что даже стоическое спокойствие Витольда было нарушено. По мостовой маршировали партизаны, ехали русские танки, на здании магистрата реял бело-красный флаг. Какой-то заплаканный мужчина бросился на шею Витольду и расцеловал его, как будто после пятилетней разлуки встретил кого-то из своих близких. — Почему не радуешься? Дорогой мой, мы свободны. Воскресла Польша! — Меня зовут Витольд… — ответил он слегка изменившимся голосом и что-то начал припоминать, всматриваясь в текущие по лицу мужчины слезы. Тот махнул рукой, отпрянул от него, а Витольд опять все забыл. А может, и не все? Ибо, когда в конце июля вышел из города, как будто нюхом почуял кратчайший путь. Не забрел ни в Билгорай, ни в Хелм… Шел полями, лугами, держась поближе к реке, поскольку река эта притягивала его как магнит. В какой-то деревне пришлось передохнуть, очень уж притомился и ноги стер до крови. Отдыхал в риге, где нашел охапку соломы и лишь капельку покоя. Уже под вечер предстали перед ним два молодых милиционера, которых позвал подозрительный хозяин риги. — Есть у тебя какие-нибудь документы? — спросил капрал, а Витольд только улыбнулся. — Куда идешь? — спросил капрал, а Витольд показал рукой на приоткрытые ворота риги. — Как фамилия? — спросил капрал, а Витольд вдруг насторожился и ответил: — Не скажу. — Оставь его, это какой-то чокнутый, — вмешался второй милиционер. — Или притворяется помешанным… — Капрал внимательно присмотрелся к Витольду, даже лицо ему осветил карманным фонариком. — Посмотри, на кого он похож. Какое уж тут притворство? — настаивал на своем второй милиционер. Капрал погасил фонарик. Милиционеры еще немного задержались и вышли. Поэтому Витольд смог прилечь и проспал до рассвета, пока хозяин не выставил его из риги. А ровно в полдень добрался до Избицы. Было погожее воскресенье, люди торжественно шествовали, празднично приодетые, может, возвращались из костела. Он смотрел на их улыбающиеся лица. И чувствовал себя иначе, чем неделю назад, чем вчера, но не осознавал, в чем эта перемена заключалась. Не заметил он также своего дома, ибо не знал еще, что дом этот именно здесь находится. Пошел дальше. Может, куда-нибудь дойдет? Если встретишь его, не расспрашивай слишком много, так как знаешь все его перипетии, и все-таки помоги ему в трудных скитаниях сквозь зыбкий мрак забвения.