Изменить стиль страницы

Недоверчиво мотнул головой, хмыкнул.

— Вдохновение от этого не зависит, — заявил он, — праздность наша здесь не при чём. Даже наоборот: бывает что при самых немыслимых, затёртых, сдавленных обстоятельствах оно как раз и начинает переть вдруг из человека… Но почему ж вы не поинтересовались? — Послали б раз что-нибудь своё, — может и её как-то вызвали б на откровенность?

— Да ты… как ты смеешь мне… куда это ты зарываешься? — от изумления и гнева я вдруг растерялся. — Ага, и чтобы я потом с тобой обсуждал, тебе давал читать, — ты это имеешь в виду, да? этого ты хочешь? –

Но мои угрожающие выпады его не смутили. Он только опустил глаза и досадливо отмахнулся от моего крика:

— Эх, знали вы о чём говорите!..

— О чём?…

— Да просто вы… — И тут он взглянул на меня прямо и тяжело, с совсем необычной для него серьёзностью: — Запомните хорошо мои слова: я уверен, что так будет: очень скоро все лучшие поэты будут женщины! Всё к тому идёт. Мужская поэзия — ничтожна и исчерпала себя. Мужская поэзия рядом с женской — это вроде рисунка чертёжника рядом с полотном живописца!

— Вот как?

— А что касается — я прочту, вы прочтёте, — так неужели вы ещё не поняли… Не выпутаетесь никак из монастырского идиотства…

Он отвернулся с горечью и, подняв шишку, стал отшелушивать чешуйки и бросать на снег, как белка.

48

От него я впервые услышал про Клапка, я уже писал. Но прошёл ещё год, наверное, прежде чем мы познакомились. Клапк был изгоем, и мой «читатель» тоже. А я не мог преодолеть монастырские предрассудки: против «общества» оказался слабоват… Да и предрассудки ли это — кто скажет? В них что-то вечное, может быть, жизненно важное, как в каких-нибудь древних санитарных нормах, которые животное выполняло инстинктивно, а человек, очнувшись, переносит свято, не думая, в свои заповеди…

Как бы там ни было, а я не мог, например, допустить, чтобы кто-нибудь из моих знакомых — да тот же Марой — увидел меня разговаривающим с «читателем». Я чувствовал зависимость от этого густого мнения, разлитого вокруг, — безличного, деперсонифицированного, как «святость места», а потому и обязательного. — Мы встречались тайно, далеко за пределами обычных прогулочных маршрутов — у третьего тайника, который я сделал, чтобы можно было ему передавать стихи и письменно договариваться о встречах… «Три тайника — как три духовника»… Довольно глупая строчка, но навязчивая. Вот так и засела…

49

Поскольку ясно, что лишь на волне происходящего мы вздымаемся… движемся: волна несёт нас, но мы можем возрастать в направлении против неё, скользить по её склону вверх, — опять же, конечно, лишь используя её энергию (или информацию, если угодно)… — постольку, таким образом… Да, то есть нет: всё это пока именно только образы, образы, образы… Метафоры, — хоть и довольно универсальные…

50

С кем я разговаривал о поэзии, — так это с Оранисом, моим племянником. И немного горжусь этим: ведь он стал известен как поэт (в отличие от меня), а, по сути, учил-то его я — он никогда не бывал в скибских монастырях… Жизнь прошла, — что сделано — непонятно, бумажек вонючих не собрать, не вспомнить. А вот есть этот юноша, — по привычке считаю его, а ему уж за сорок, — и всё-таки как бы не всё это зря… Хотя пишет не сказать чтобы… Какие-то слабовольно-слащавые стихи у него… Ну, это на мой вкус. По-моему — так лучше Клапка никто никогда не писал. Скоро я найду случай ещё что-нибудь процитировать.

51

Щуплый, небольшого роста, вечно взъерошенный, в круглых очках — Клапк в миру был миллиардером, даже не точно знавшим, сколько именно у него миллиардов. Этот мальчишка, которому на самом деле было сильно за сорок, стоял во главе громадной империи, объединившей под своей властью производство и сбыт всех видов порно-продукции. Фильмы, книги, журналы, игрушки, — бесконечная и безразмерная сеть секс-шопов по всему миру (в некоторых странах невидимая, ибо нелегальная). Всё, кроме борделей, которые принадлежали другой империи, с которой, как он сказал, у них шла бесконечная, острая война — на смерть. Война, как он сказал, не за «деньги», а из концептуального разномыслия. А то бы давно нашли обоюдоудобные условия слияния — так надоела изнурительная безысходная схватка, пожирающая миллиарды той и другой стороны… Но вдруг оказалось, что есть третья сторона. И она вмешалась. — Скибы… Клапк уверял меня, что они похитили и изолировали всю верхушку воюющей с ним империи тоже. Ему передали информацию об этом. Где изолировали? — никто не знал. У нас их не было… Но есть же, наверное, другие монастыри? — Где-то есть. Может быть, совсем здесь близко, в горах…

Клапк — один из немногих — был лишён связей с внешним миром (мера резонная, если принять во внимание его безграничные финансовые возможности). Его держали в монастыре шестой год, и положение его становилось всё хуже. Первое время он ещё мог иногда передавать письма с теми, кто освобождался. Но, упорствуя в публичности своей поэзии, он сделался наконец «неприкасаемым» и закрыл для себя эту отдушину. Точно так же и снаружи — сначала приходили к нему редкие известия через письма его монастырских приятелей, — если кто-то из них шёл на риск и оказывал ему такую сложную, двуступенчатую услугу и если цензура скибов давала сбой… Да, сбои случались, но причины их столь же трудно себе представить, сколь и механизм самой цензуры. Говорили, что хавии-цензоры не только не читают писем, но даже не распечатывают — ни входящих, ни выходящих. Я могу в это поверить: ведь умел же мой духовник, Омнумель, разговаривать со мной молча, — более того: он и мне давал такую способность во время исповеди, а в другое время её у меня не было.

52

Мы стояли на буром мху, влажном от тающего снега. Неисчислимые тонкие нити испарений создавали в воздухе некое абсурдное марево — подобие бесструктурного кристалла. Нельзя сказать, чтоб это был туман. Но — светящийся — он проникал повсюду, как равномерная субстанция, и всё собой держал. Дрозды перелетали в можжевельнике, клевали ягоды — терпкие, горькие, масляные, — как они могут? Но у них дефицит всегда энергии, им надо летать, это не то что писать стихи на бумажках!

— Это стремительное падение в пропасть, — сказал он (Клапк). — И что я могу? Если бы я умел скользить по ниспадающей волне вверх, как это делают на досках, на пляжах. Но я никогда этим не занимался. Волна меня несёт — и впереди скала. (Волна поэзии, а скала — мифа, народного сознания, — ты понимаешь.) Единственный исход — чтобы не разбиться как барану — это пресечь сознательно: суицид. Так?

— Ох, ну ты… — вырвалось у меня.

Но тут же, впрочем, я замолк.

53

— Ну хорошо, ладно… Но ты понимаешь, что это такое — послать сестре?

— Что?

— Щудерек сказал, что это совет хавия. Ты хавий, что ли, а?

— Я?… Боже упаси! Боже упаси!.. Как вы могли такое подумать! — и снова (так было у него всегда) бесконечное противоречие между наглой усмешечкой во взгляде и губами, искренними и испуганными, мямлющими и спешащими одновременно.

— А что мне думать? — Ты проговорился. Откуда ты знаешь стихи Щудерека? Разве он тебе давал?

— Ну, не то чтобы… Вы с ним разговаривали? Когда?

— Не важно. Было дело. Давно.

— Он обычно ни с кем не разговаривает…

— Вот именно. И у него есть адрес, куда посылать.

Мой читатель скромно улыбнулся:

— Я знаю. Это Пелсень, его друг. Он был и моим другом. А сначала они оба бедствовали и отдавали платным, — пока я не познакомился с Пелсенем и не научил его самого читать… Потом он брал у Щудерека и показывал мне. Немного, но мне было достаточно, чтобы оценить его талант…

— А сам Пелсень — сильный был поэт?

Он замялся:

— Ну, как вам сказать?… По дружбе-то я, может быть, преувеличивал… То есть мне казалось… Дружеские, тёплые чувства искажали, наверное, перспективу…