Сергей Бабаян.
Без возврата (Негерой нашего времени).
Повесть
Пора, пора! Душевных наших мук
Не стоит мир; оставим заблужденья!
“Всяк человек, барин, сам себе на съедение предан”.
Нате!
I
Андрей Иванович Стрельцов — невысокий, худой и весь какой-то белесоватый — как будто выгоревший — мужчина, возвращался с работы домой. Был теплый, ясный, прозрачный вечер второй половины мая. Вокруг всё цвело: цвели акация и сирень — ярко-желтым вперемешку с бледно-лиловым, — белым роем цвела черемуха, бело-розовой пеной кипели вишни и яблони в школьных садах. Старые липы и тополя блестели на солнце свежей мокро-зеленой листвой; под ними густо ворсилась молодая стрельчатая трава с махровыми выпушками крапивы. Небо над красно-бурыми в старомодных башенках крышами было такого яркого, ровного синего цвета, каким бывает только весеннее небо, перводённые васильки и спокойная чистая большая вода. В воздухе пахло цветами и еще не высохшей прелью; пощелкивали, посвистывали, копошились в траве и порскали из дерева в дерево какие-то мелкие птички… Впрочем, Андрей Иванович если и видел всё это, то не замечал. Он шел и часто, нервно затягиваясь, курил; на душе у него было невесело.
Трудно, если вообще возможно, сказать, что определяет течение человеческой жизни, — что в ней первично, а что вторично, что есть причина, что следствие: бытие ли человека определяет его сознание, сознание ли его, побуждая человека действовать именно так, а не иначе, определяет его жизнь, бытие. Или же, как думаем мы, бытие и сознание взаимозависимы, как две стороны нерасторжимого целого — как форма и содержание, как дух и плоть в человеке, — непрерывно воздействующие друг на друга: бесконечно малое изменение бытия вызывает бесконечно малое же изменение сознания (математик Андрей Иванович сказал бы — “дифференциал сознания”), изменившееся сознание тут же изменяет в свою очередь бытие: …бытие определяет сознание определяет бытие определяет сознание… — и нет ни первого, ни последнего, и всё происходит по кругу. Неправильным будет сказать: “человек испуган потому, что его обижают”, — не добавив при этом равнозначащего: “человека обижают потому, что он испуган”. Так же и на уровне общества едва ли справедливо высказывание Маркса: “не сознание людей определяет их бытие, а наоборот, их общественное бытие определяет сознание”. И общественное бытие, и общественное сознание взаимно и непрерывно определяют друг друга.
В большинстве жизненных случаев бывает столь же трудно назвать и главную, определяющую причину душевного страдания человека: огорчен ли он более смертью дяди или тем, что дядя ему ничего не оставил, — особенно если человек себе хоть немного да льстит, а иное бывает редко. У Андрея Ивановича было много причин для печали.
Во-первых (согласно тому, что мы только что сказали, нумерация эта ни к чему не обязывает), Андрей Иванович получал очень мало денег. Пятнадцать лет, по выпуске из университета и до сего дня, он проработал (люди новые, практические сказали бы: просидел) в небольшом академическом институте. Пять лет назад, после долгих мытарств из-за самодурства, если не сказать сумасбродства, возглавлявшего институт престарелого академика, Андрей Иванович защитил кандидатскую диссертацию и получил наконец должность старшего научного сотрудника. Но, как Андрей Иванович с горечью признавался себе, он почему-то всю жизнь и во всем опаздывал: еще недавно, в советское время, этой должности сопутствовал хороший оклад, — сейчас же обедневшее, но стократ более своекорыстное государство отпускало на академическую науку совершеннейшие гроши, большую часть которых к тому же присваивала себе академическая верхушка.
Беда (конечно, житейская беда) была еще в том, что тема, которой занимался Андрей Иванович, была лишена практического значения: она лежала в области чистой математики, обгоняющей время — с тем, чтобы когда-нибудь пригодиться, — хотя такой взгляд Андрей Иванович, если не подвижник, то энтузиаст, считал просто шкурническим. Наука в его глазах обладала абсолютной, неменовой, самодостаточной ценностью, научные достижения представлялись ему вершинами человеческого духа, на которые только и можно подняться в истинной науке, искусстве и делании добра. Время от времени институту удавалось получить заказ на какой-нибудь смехотворный расчет — теплоизоляции печи для обжига тарелок или вентиляции кондитерского цеха; но за эти расчеты шла драка, а драться Андрей Иванович не хотел: и не умел, и считал это и для науки, и для себя унизительным. По всему по этому он получал каждый месяц сумму, на которую можно было купить или десять килограммов мяса, или ящик дешевой водки, или хорошие джинсы для Настеньки, или плохонькие зимние сапоги для себя, — всё только или. Он получал меньше дворника, меньше охранника, меньше уборщицы, меньше продавца, — трудно было найти человека, который получал бы меньше его, хотя такие люди, конечно, были.
Правда, Лариса, жена, когда-то работавшая инженером в его институте, вовремя (по ее выражению) окончила бухгалтерские курсы и сейчас работала в частной фирме по продаже конторского оборудования (новые люди говорили — оборудования для офисов), и ее денег хватало и на нее, и на Настю… и отчасти, наверное, на Андрея Ивановича — хотя он экономил, жестоко экономил на всем: дома и в институте курил “Беломор”, на улице — “Яву” (курить папиросы на улице Андрей Иванович стеснялся; в институте стесняться было некого — у них многие курили “Беломор”); на работе в столовую не ходил и вообще не обедал (Ларисе говорил, что покупает себе чебуреки), благо в институте бывал через день, — а вместо обеда каждые полтора-два часа пил сладкий чай с солеными ржаными сухариками собственного приготовления, чем, вероятно, портил себе желудок: у него стало часто болеть под ложечкой; дома старался есть мало мяса и много картошки — и мясо выбирал подешевле: придумал для Ларисы, что любит куриные сердца, а они — чистое мясо — были в одну цену с курицей; с детства привыкший к кофе, заменил его чаем, сладкого не ел вообще, отговариваясь равнодушием (хотя именно теперь сладкое почему-то полюбил и в дни рождения сослуживцев, с обязательным, по многолетней традиции, тортом, радовался ему как ребенок); новую одежду покупал очень редко и лишь по настоянию Ларисы, причем выраженному в решительной форме: “Мне с тобой неприлично ходить!”; нечего и говорить, что оставил старинное, с детских лет увлечение — сборку моделей самолетов, которые раньше было трудно достать и которых в новое время, как бы дразня его, появилось великое множество…
Впрочем, материальные лишения (да и можно ли было, черт побери, назвать это “лишениями”?!) и вполовину не так угнетали его, как страдания душевные, нравственные. Во-первых, он испытывал чувство вины перед Настей и — хотя и в значительно меньшей степени — перед Ларисой. Вина была в том, что из-за его науки, которую он не хочет — но и не может, в горькую искреннюю минуту иногда думал он, — оставить (что он умеет делать? куда пойдет?…), они если и не плохо, то хуже многих других живут. И здесь, конечно, его не так мучило то, что он просто приносит им мало денег, как то, что он (“наверное”, — успокаивал Андрей Иванович себя, боясь посчитать, потому что в глубине души был в этом уверен) отнимает у них часть денег, которые зарабатывает жена: ну как может взрослый мужчина прожить на шестьсот рублей?…
Во-вторых, хотя теоретически Андрей Иванович всегда считал науку занятием самоценным (и в этом смысле ученый представлялся ему как бы служителем культа), раньше его ни на миг не покидала уверенность в том, что его труд нужен людям — что он работает для людей. Андрей Иванович был убежден, что всем ходом своей истории человечество обязано исключительно научному прогрессу: древние люди были в той же степени злы и добры, как и нынешние, и современная сытая жизнь белого человечества и его относительно разумные государственные устройства есть результат не просветления душ, а повышения производительности труда и усовершенствования машины управления обществом: рушится машина — и люди одним прыжком возвращаются в первобытное состояние и начинается bellum omnium contra omnes. Тот же Маркс, думал Андрей Иванович, ошибся в одном — в абсолютном (в относительном он не ошибся) обнищании рабочего класса. Капитализм был спасен научно-техническим прогрессом, но его размаха не мог предвидеть не только трезвомыслящий Маркс, но и Жюль Верн с Уэллсом.