Изменить стиль страницы

На летней стоянке свое отделение и письменная помощь вахмистру заполняли почти весь день Иванова. После строевых занятий делал расчет караула и дневальства по эскадрону или наряжал на косьбу и сушку сена, на прополку и поливку огорода. А в свободные часы налегал на щеточное дело, благо нынче в избе сыскался угол. Да еще на все воскресные утра князь Одоевский с согласия Жученкова подрядил на полевые проездки.

— Хочу сим летом овладеть до конца строевой ездой, чтобы зимой в офицерской смене не плошать. А следующий год берейтора найму, чтобы манежные тонкости изучать, — говорил он Иванову. — Ты меня, тезка, выправляй без всякой церемонии. И толкуй еще все, до походного движения касаемое. Вдруг война случится, а мы походу вовсе не учимся. Мне надо так к коню прирасти, чтобы, как на балу в танцах, себя в седле чувствовать. Понял, тезка?

— Буду стараться, ваше сиятельство…

Чтобы не замучить казенного коня, которому положено быть в хорошем теле, Иванов садился на одного из трех купленных князем после производства, и они заезжали верст за пятнадцать, чаще по пустынной Ропшинской дороге.

Ни до, ни после не бывали они так подолгу наедине, никогда не разговаривали так много, как этим летом. Одоевский охотно рассказывал о своем детстве в усадьбе Ярославской губернии, об учителях и вражде с ними дядьки Никиты, который боялся, что уморят его питомца уроками. С любовью говорил об отце и почти никогда о матери. Но Иванов чувствовал, что печаль о ней не прошла, хотя миновало около трех лет с ее смерти.

Своего спутника корнет расспрашивал о войне и походах. Вздыхал, что «опоздал родиться», чтобы участвовать в боях и войти в Париж победителем. Смеялся, что ребенком был зачислен в статскую службу и, разу не посетив канцелярию, получал чины, которые потерял, став юнкером. Иногда просил унтера петь солдатские песни, которым подтягивал, и смеялся, если перевирал слова. А то расспрашивал о деревне, о родичах — как зовут, какие по характеру…

При этом Иванов увидел, что князь совсем не знает крестьянской жизни. Каждый раз, когда случалось помянуть о несправедливостях, наказаниях и бедности, обычных для любой деревни, Александр Иванович краснел и вполголоса бранился по-иностранному. На привале, который делали посередь проездки, он после таких разговоров особенно настойчиво угощал Иванова, в обязанности которого входило расстилать скатерть на земле и подавать князю, что напихал в сумы их седел заботливый Никита. Иногда, свернув на проселок, Иванов учил корнета рубить палашом ветки придорожных кустов, а то стреляли из офицерских пистолетов в мишень, повесив ее на какую-нибудь изгородь.

— А не жалко было рубить французов? — спросил как-то князь.

— Рубить в атаке не жалко, раз и он тебя вот-вот срубит или застрелит, — отвечал унтер. — А когда замерзали тысячами да за палую конину дрались, вот тогда их жалели.

Расспрашивал Одоевский и про жизнь эскадрона, — не про дневную, которую видел еще юнкером, занимаясь вместе с кирасирами строем и ездой, а про вечерние разговоры, про характер тех, чьи лица и прозвища запомнил. Интересовался, что мастерят для заработка, что мечтают делать после отставки.

— А ты ко мне, может, тезка, служить пойдешь? — предложил он Иванову. — У нас вотчина большая, моих крепостных, что матушка завещала, тысяча с лишним душ да у папа четыре тысячи. В Москве всегда дом к приезду готовый, при нем прислуга, конюшня большая. Хватит тебе хлопот по конской части. А захочешь — при мне в Петербурге останешься. С этого года заведу еще разгонную тройку — по театрам, гостям и балам носиться.

— Я б с радостью, — отвечал унтер, — чего лучше при вашем-то сиятельстве?.. — И тут же подумал, будто укололся, как часто теперь бывало: «И жениться при таком месте в самый бы раз. За князем — как за каменной стеной. Не зря ли от Анюты отрекся?»

— Но, может, у тебя совсем иные мечты? — допрашивал Одоевский. — Вот ты ремесленничаешь. На что те деньги копишь?

«Сказать правду? — подумал Иванов. — Нет, нельзя: выйдет, будто подачек выпрашиваю, а он и так каждое воскресенье то рубль, то два дарит. Да еще наедаюсь, как век не едал».

И ответил, что в отставке деньги нужны на любое обзаведение и что в деревне у него родня, им тоже помочь не грех.

Князь не зря говорил о необходимой разгонной тройке. В нонешнее первое офицерское лето он и в Стрельне свел знакомства с господами, жившими поблизости в поместьях и на дачах. Раза два-три в неделю с корнетами Ринкевичем, Плещеевым, Лужиным уезжал туда, где танцевали, занимались музыкой. Конечно, Никита сокрушался, что возвращается поздно, а вскакивает чуть свет, как требует строгий барон Пилар.

— Спору нет, господа Мятливы, Балабины, Апраксины — все семейства нам ровные. Но спать-то когда же? — жаловался он унтеру. — Нонче в Знаменку на конную карусель ряжеными поскачут, а то еще затевают «живые картины». Не слыхал ли, что за штука?..

После двух месяцев в Стрельне пошли в Красное. Здесь предстояло провести перед царем двусторонний маневр и с неделю его репетировали. Все движения противников были расписаны по минутам, «внезапные» атаки и перестрелки проходили как по маслу, и победила та сторона, которой командовал император.

Но для Иванова, впервые отвечавшего за свое отделение, случилась неприятность — один из кирасир во время атаки упал с конем в яму и вывихнул ногу. На счастье, еще конь остался невредим.

Эту до сажени глубиной яму, находившуюся на поле близ деревни Лемпелево, так и звали в гвардии — «кирасирское горе», потому что каждый год при атаке сомкнутым строем тяжелой кавалерийской дивизии в нее обязательно падали несколько всадников с лошадьми. Отягощенные кирасами, касками, палашами, в негнущихся ботфортах да еще порой придавленные конем, они редко сами могли выбраться, и ближняя пехотная часть держала наготове взвод с веревками, который после атаки бежал тащить из ямы людей и коней.

Каждый год после такого приключения у начальства начинались разговоры о том, что нужно засыпать проклятую яму, на что некоторые генералы возражали, что на войне никто поля не уравнивает, а нужно за то, что падают, наказывать солдат, тогда остерегутся. Так вышло, что Иванов получил за своего кирасира три дежурства вне очереди, а тот бедняга, когда ему вправили ногу, просидел на гауптвахте неделю на хлебе и воде. Столь милостиво обошлось, раз государь остался доволен маневрами.

Потом вернулись в Петербург, зажили в казармах обычным распорядком, и тут к Иванову с Жученковым пришла настоящая беда.

В одно понедельничное темное, дождливое утро, когда по сигналу трубача кирасиры, поднявшись с нар, одевались к уборке коней и наиболее проворные уже плескались у рукомойников, вахмистр кликнул Иванова в свой закуток. Накануне унтер дотемна сидел здесь за щетками, после чего отправился на Торговую, а Жученков с полдён гостевал у кумы и возвратился к вечерней заре слегка под хмелем. Когда Иванов вошел, вахмистр молча ткнул пальцем в сторону своего ложа. Сенник был скинут на пол, а подголовная окованная железом шкатулка раскрыта и пуста.

— Хотел за сбитнем послать, — пояснил Жученков, — ан вот что!.. Ты вчерась хорошо ли дверь запер?..

— Как всегда, Петр Гаврилыч, — отвечал Иванов, а у самого в глазах потемнело. Все, что наработал после Лебедяни и надавал ему Одоевский, — все хранилось в этом подголовнике.

— Душу из дневального выбью, а скажет, кто влезть сюда мог! — грозно рявкнул Жученков и пошел к двери.

— Портянов дневалил, — сказал Иванов и добавил упавшим голосом: — Да ведь вчерась трое в бессрочный ушли.

От этих слов вахмистр остановился и, повернувшись к унтеру, потряс обоими кулаками с самым крепким словом.

Действительно, вчера провели в эскадроне последний день три кирасира, прослужившие без штрафа по двадцать два года, и все к ночи ушли навсегда из полка. Вот уж истинно — ищи ветра в поле!.. А Портянов был самый простой парень, из которого, конечно, можно выбить душу, но заподозрить в краже никак невозможно.