Замуж Евдокия вышла двадцати четырех лет. Уж и ровня ее переженилась вся, подруги первенцев нянчили, некоторые по второму родили, а она все невестилась. Мать нет-нет да и скажет:
— Ну, Дунька, вековухой останешься. Чего тянешь? Женихи твои мужьями стали. Не захотела — вдовца ищи теперь. Дуришь...
— А она не шибко спешила, посмотреть хотела, как у других получается. Одно дело — на гулянье бегать, другое — семьей жить. Гуляешь дни считанные, а жить долгие годы. И хотелось, чтобы ладно все было. У Шуры- подруги по-хорошему пошло, а у Татьяны с первого дня хоть разводись! Ну, поссорились раз-другой, мало ли что, в жизни всякое случается, но чтобы руками обижал муж жену, как вот Семен Татьяну, гаже этого, считала Евдокия, ничего нет в семье. Зачем и начинать тогда? В парнях-девках все куда с добром, а как поженились — иная картина. Вот ведь.
Андрей, до того как сошлась с ним Евдокия, был уже женат. Евдокия парнем знала его — худой да долговязый, вместе с другими ребятами часто приходил из Юрги в Кавруши на посиделки. Девок у них на хуторах мало было. Придет, балалайка под мышкой, сядет на лавку возле плетня. Девки пристанут: «Подыграй, Андрюш». Пододвинется к гармонисту, свесит волосы над балалайкой и начнет припевки. С девками не безобразничал, но и тихоней не был. И крепкий, даром что худой.
Как-то прискребся к нему один из каврушинских парней: «Зачем к нашим девкам ходишь?» Андрей встал, положил кому-то на колени балалайку, молча сгреб обидчика — и через плетень, в крапиву. Девки испугались — драка! Нет, никто не кинулся...
В Кавруши ходил, а женился на своей, хуторской. Три года с ней прожил, не разродилась первенцем, умерла. И еще три года после этого холостым пробыл: ни парень, ни мужик.
Пошла как-то Евдокия по малину в сторону хутора — с бабкой еще своей ходила когда-то в малинник тот, а оп, Андрей, коней рядом пасет. Подошел, поздоровался. Глянула на него Евдокия — пять лет как не видела, — ничего не осталось от Андрюшки-балалаечника. Мужик стоял перед нею. Плечи — вон какие! И разговор и походка — мужичьи. Разговорились, помог ведро малины нарвать. Проводил до дороги. Потом зачем-то приезжал в Кавруши, случайно опять же увиделись. А через несколько дней подъехал прямо к избе Евдокии, вызвал во двор.
— Вот что, Дуня, я уже не парень встречи с тобой затевать. Не против если, давай сойдемся. Вот тебе неделя сроку. Согласишься ли, откажешь — передай с кем-нибудь. А то и сам приеду — так лучше. В воскресенье вечером. Договорились?..
Неделю не разговаривала мать с Евдокией. Жаловалась соседкам:
— Вот, нашла женатика, на шесть годов старше. Сколько парней провожало — не выбрала. А этот...
В воскресенье, когда Андрей должен был приехать за ответом, спросила дочь:
— Ну, что удумала, выходить али как? Смотри, девка, в прорубь прыгаешь. В темь.
— Выйду, — сказала Евдокия, — что тут думать?
— Не тебе, маманя, жить, не тебе и судить. Ты сама вон, рассказывала же, против воли своих за отца вышла. А меня...
— Так ото же я, — заворчала мать. — Он, отец-то твой, и стоил того, чтобы за него выйти. Сорок три года прожили, как день один. Не жалела, не каялась. Мужик был.
— Ну и этот стоит, — только и сказала Евдокия.
— На том и порешили.
Поженились...
Свадьбу не хотел играть Андрей: ни к чему вроде бы второй-то раз. Ему — второй. И Евдокия сильно не настаивала.
Собрали вечер — родня да близкие, — отгуляли, купили избу в Каврушах, переехал Андрей, и стали жить. Молодые оба, здоровые, оба работали. Он конюхом, она дояркой. Дети пошли. И не было за все время ни ссор у них, ни обид друг на друга, все вопросы по хозяйству решали с общего согласия.
Придет Татьяна, бывало, скажет:
— Ну, Дуська, как ладится все у вас! Да с таким мужиком три жизни прожила б! Все бабы завидуют, глянь Счастье тебе, а...
— А Евдокия и сама нарадоваться не могла. Играло внутри ее, ликовало, светилось. Да недолго радовалась, война началась. Проводила Андрея своего. Проводила, стала ждать. Писем ждать, конца войны, Андрея самого. Только и разговору по деревне: «А как там мужики наши?.. А что же это такое — война?.. Убивают на ней...»
Сначала письма приходили бабам-солдаткам и Евдокии. Месяц, другой, третий. И каждая из них, кроме письма, боялась что-либо еще получить. А она вот тебе — первая похоронная. Надежде Колпаковой. Помнит Евдокия, как шла Надежда от конторы, будто пьяная шла, идет-идет да лицом в грязь. И кричит, и волосы на себе рвет. С того дня затаились бабы: «А ну и мне такое?» Евдокия навстречу почтальону выходить боялась, выйдет и сердца не чувствует. Никогда в бога не верила, а тут молиться стала на ночь: «Господи, сохрани ты его там живым-здоровым. Любую работу здесь буду делать за троих, сколько война будет длиться, только б жив остался. А ранят если, сама выхожу, болезнь любую отведу. Вернулся б...»
Три года молитвы берегли — шли письма, а с осени сорок четвертого, когда уж и бабам растолковали: ну, скоро войне конец, — с осени той ни письма, ни похоронной. Все, будто в воду. Был человек и пропал. Неужели... Неужели... Неужели...
Всем, кому суждено было, похоронные получили. Отвоевались, вернулись фронтовики, никто из них не видел Андрея, не слыхал о нем. Известий никаких. Евдокия к Кобзеву — что делать? Посоветовал тот в часть написать, командиру. Написала. Нет, ничего не ответили. Расформировали, видно, часть, фронтовики подсказали. Случалось такое часто, расформируют и в другие — пополнением. Жди, Евдокия, что-нибудь одно должно прийти, либо письмо, либо... Да найдется. Сколько случаев всяких!
Боже мой, о чем-только она не передумала за это время! Ну, убит если, так пришлите же похоронную, чтоб душа не болела, чтоб знала уже — нет его на свете белом. Или в плен попал он, или — о чем Евдокия боялась подумать даже — дезертировал. Нет, не мог Андрей этого сделать! Подумала раз и сама же потом казнила себя. Не мог! Не мог! Не мог! Да если б и случилось такое, объявился бы уже в родных местах за это время. Они, где б ни бегали, все к дому прибиваются. Оставалось одно — плен. Господи, только бы не погиб он там, выжил, вернулся б, какой угодно — больной, искалеченный, лишь бы живой!
Плен... Она и представить не могла себе, что это такое. Схватят, изобьют, свяжут, бросят куда-то, увезут... Плен...
«Если в плен попал, — объяснили опять фронтовики, — и жив там, жди победы. Кончится война, освободят их, обмен будут производить, когда в другие страны угнали. Вернется. Подай еще раз на розыски. Так и так, мол, пропал человек...»
Кончилась война, месяц прошел со дня победы, другой, девятый на исходе, год почти — не вернулся Андрей. И на письма ее никто не ответил. Впустую писала.
И поняла тогда Евдокия, что не вернется он никогда. Не вернется, нечего ждать. Не приняла она ни плена, ни дезертирства, убитым посчитала его. Убитым на войне. Так и оплакивала, как убитого в бою. И со дня того, как похоронила мужа в душе, реже старалась думать о нем, не расстраивать себя. Зачем? Похоронен — не вернешь. А плакать уже и силы нет. О том теперь думать надо, как дальше самой жить, детей растить-учить, хозяйство вести. Только б не заболеть, с ног не свалиться, только б силы на все хватило, а остальное, бог даст, обойдется все, образуется. Раз судьба такая ее, Евдокии Щербаковой, что ж — она не виновата. Она была ему хорошей женой, она ждала его с войны, все вынесла. Что ж...
Так и стала жить. Разговоры о муже ни с кем не заводила и в избы, где получили похоронные, старалась не ходить. Вдовой стала считать себя. Вдова. Да.
Один раз собрались бабы — те, кто без мужиков остался, — на Новый год, сорок шестой встречать, Евдокию пригласили. Пошла она, да и сама не рада. И не то расстройство, что на столах ни есть, ни пить, как раньше, — другое совсем. Сели за стол и о чем бы разговор ни заходил, все на мужиков своих погибших сворачивают. Да как заревут одна за другой, вот тебе и праздник! А Евдокия на них в голос — уж и изругать хотела, так ей тяжело стало.