«Может, кто-нибудь из ее семьи живет в Париже,— подумала я, может быть, сын, возможно, он знает моего брата, и если спросить ее об этом, она скажет: «Душечка, они же вместе работают!»

В это время с куста, около которого стояла наша скамейка, мне на плечо стал спускаться паук; осторожно потрогав мое плечо лапкой, оттолкнувшись от него, опустился на пикейный воротничок моей соседки.

— На вас сел паук, — сказала я.

— Где? — вскрикнула женщина, зажмурившись. — Я их ужасно боюсь!

Я осторожно зажала паука в кулаке.

— У вас нет сына в Париже?

— Нет... — сказала она,— он в Москве, в университете преподает. Он может вас укусить!

Я разжала кулак. Паук, хромая, пополз.

— Вы верите в пауков? — спросила меня женщина.

— Нет, я верю только в людей.

— А почему вы меня про Париж спросили?

Я рассказала ей про разлуку с братом и надежду на встречу с ним... А она рассказала мне, что у ее сына на факультете есть студент-француз, что свет не без добрых людей, и что, если только брат жив, его можно найти. Мы обменялись телефонами, я написала ей краткие сведения о брате. Вечером, придя домой, я застала мать в отличном настроении.

— Ты, конечно, будешь надо мной смеяться, — сказала мать, — напишешь про меня дурацкий рассказ, но я уверена, что скоро мы получим известие из Франции. Я специально для тебя посадила его в коробку... — И она осторожно приоткрыла крышку «Казбека», из которой на меня сердито смотрел паук.

Прошел месяц. Меня позвали к телефону. Взволнованный старческий голос почти кричал в телефон: «Душенька! Ваш брат нашелся. Ученик моего сына написал о вашем брате родным в Париж, а те дали объявление в русской газете, и ваш брат уже был в редакции; я так за вас рада. Теперь ждите письма ...»

Мы стали ждать... И дождались! И письма, и фотографии! На фото — брат, его жена-француженка. Ее зовут Соланж. И дети. Они нам очень нравятся. Мать находит, что младшая девочка похожа на меня, а старшая — на Жанну д'Арк.

Нет, я по-прежнему не верю в приметы, я верю только в людей, но теперь, когда при мне кто-нибудь хочет раздавить паука, я говорю: «А зачем давить, пусть живет. Вам-то что?»

СЕРДЦЕ

В раннем детстве, разрезав себе палец, я, заплакав, побежала к матери. Она, присев на корточки, подула мне на ранку. Так я узнала, что, если болит, нужно, чтоб подули на ранку, пожалели, и все пройдет.

Потом я несла ей другие свои раны — она не всегда могла мне их залечить, но у нее всегда болело за меня сердце, и мне становилось легче ...

Недавно я сидела в приемной одного учреждения, Люди, ожидавшие своей очереди, сосредоточенно молчали, впиваясь взглядом в выходившего из кабинета, стараясь догадаться ... подули ли ему там на ранку.

Подошла моя очередь, и я перешагнула порог кабинета. За большим письменным столом сидел крупный мужчина со светлыми равнодушными глазами. Выслушав меня, он отказал мне. Не дав совета и не пообещав помочь в будущем, снял телефонную трубку, дав понять, что разговор окончен.

Я вышла в приемную. Меня встретили штыками глаз, и я не смогла пройти через этот вопрошающий строй с непроницаемым выражением лица, а взявшись за ручку двери, я обернулась к ним и, улыбнувшись, сказала: «Желаю и вам удачи!» И все ответили мне улыбкой, кто-то глубоко и облегченно вздохнул.

Я вышла на улицу. Шел снег, его мягкие хлопья одинаково ласково ложились на плечи всех прохожих, на голову задумчивого Пушкина, на корзину живых цветов у его ног. Я шла и думала о человеке с равнодушными глазами — ведь и он был маленьким, и он нуждался в помощи! Зачем он забыл, как хорошо, когда подуют на ранку, помогут или даже только хотят помочь ...

ПОЧТАЛЬОНКА ЛИЗА

Когда началась война и актеров стали посылать с концертами на фронт, я стала мечтать о такой поездке. Фантазия рисовала мне одну картину романтичнее другой: мне представлялось, что мы будем выступать под свист пуль и разрыв снарядов, что после кон¬церта актеры вместе с санитарами будут переносить и забинтовывать раненых... Что меня ранят во время выступления слегка, но я, истекая кровью, не уйду со сцены, что в меня влюбится седеющий командир и, очень может быть, придется попартизанить.

Я была на фронте не один раз, и все было иначе — и проще, и значительнее.

В 1943 году на одном из фронтовых концертов нам сделали сцену с занавесом, который раздвигался на две половины «вручную». Так как у нас не было свободных рук, нам дали в помощь двух бойцов. Один был высокий, черноглазый грузин с тонкой, как у девушки, талией. Он очень нам помогал, пока не влюбился в балерину... и стал все путать: когда нужно было закрывать занавес, он не закрывал, когда мы умоляли его открыть, он задумчиво глядел на балерину и не понимал, чего мы от него хотим, а однажды, когда она танцевала лезгинку, он неожиданно для нас вышел на сцену и стал кричать «асса!». Капитан Ходжаев, который сопровождал нашу бригаду по фронту, страшно возмущался: «Совсем несознательный боец! Скажи, пожалуйста, завтра я выйду на сцену петь «Сулико», ты что, будешь мне подпевать, да?»

Боец серьезно посмотрел на Ходжаева, потом перевел влюбленный взгляд на балерину и сказал: «Нет, я вам подпевать не буду».

Второй боец был невысокого роста, коренастый и немножко нескладный. О таких говорят: неладно скроен, да крепко сшит. Лицо у него было милое, серьезное, с серыми, широко расставлен¬ными глазами. Мне казалось, что эти глаза часто останавливаются на мне.

Ходжаев уже грозил нам с балериной пальцем. У него была какая-то своя норма общения актрис с фронтовиками. Он, например, считал, что актрис после концерта надо немедленно изолировать от зрителей: «Ты понимаешь, улыбнешься ему, поговоришь с ним и... уедешь, а он, понимаешь, будет о тебе думать, он, может быть, грустный будет... Это непатриотично».

— Да вы что, Ходжаев, может быть, считаете, что с женщин паранджу рано сняли?

— Нет, не рано, но иногда ее надо надевать.

На последнем концерте высокий боец правильно открывал и закрывал занавес, но был такой грустный и так шумно вздыхал, что было слышно в публике, а после концерта он ушел незаметно, ни с кем не простившись. На другое утро в своем концертном чемоданчике балерина обнаружила маленький кинжал с вырезанными на рукоятке ее и его инициалами...

— Вот я вас что-то хочу спросить, сказал мне сероглазый боец, да боюсь.

— Что-нибудь обидное для меня?

— Нет, ничем не обидное, если бы вы были нормальный человек, а как вы — артистка... Вы не с Урала?

— Нет, я коренная москвичка.

— Я сам с Урала, с города Камышлово, деревня Баранниково. Так вот в первый год войны почтальонка у нас была из эвакуированных — в точности вы. С какого боку я на вас не смотрю, все вы получаетесь!

Его своеобразная, уральская, с вопросительной интонацией речь напомнила мне, как в первые месяцы войны, оторвавшись от театра, с годовалым ребенком и матерью я приехала в Свердловск. Оставив своих на вокзале, я поехала в центр в надежде устроиться, обошла театры, комитет по делам искусств и очень скоро поняла, что люди в учреждениях устали говорить: мест нет, свободных единиц нет, прописка не разрешена.

К вечеру я вернулась на вокзал. Мама сообщила мне, что у нас пропал чемодан, а у сына начинается ангина. Я машинально раскрыла записную книжку и на первой же странице увидела фамилию наших близких знакомых, которые уже месяц назад эвакуировались под Свердловск — в город Камышлов, деревню Баранниково. С первым пригородным поездом мы отправились в путь.

Маленькое село встретило нас приветливо. Крестьянка, к которой я постучалась, отдала мне лучшую комнату, не спрашивая прописки и справки о санобработке. Село было самое обыкновенное и какое-то знакомое; казалось, что когда-то мы в нем уже были: широкая дорога посредине с небольшими домиками с обеих сторон, сельпо, сельмаг и маленькая извилистая речушка. Одно нас очень поразило: все домашние животные в селе носили иностранные имена. В стаде не было ни одной коровы Машки, ни одного бычка Васьки или Борьки. Самым модным именем для коров была Элеонора, меньше было Розалий и Эмилий. Бараны все были Генрихи. Не знаю, кто занес в эти дальние уральские села такие чужие замысловатые имена ...