Иногда встречные узнавали народного артиста Москвина, шагающего с палочкой, как горьковский Лука, и предлагали довезти его на легковой машине до Можайска.

— Я не один, — отвечал Иван Михайлович, и мы шли дальше.

Он брился каждый день, разложив в лесу на пенечке бритвенный прибор. Лидия Михайловна Коренева заботливо наливала ему из термоса в стаканчик горячей воды.

Мы сели на поезд в Можайске...

И вот сейчас опять поезд замедляет ход у Минска. Это уже далеко не первая моя гастрольная поездка, моему сыну уже пятнадцать лет, и я не вглядываюсь в толпу встречающих, чтобы найти своего дядю...

Я брожу по красивому неузнаваемому городу, выхожу на улицу Володарского. На месте маленького дома с балконом стоит новое шестиэтажное здание. Я вглядываюсь в эту улицу, как в лицо знакомого мне человека, в котором не могу узнать ни одной черты.

Вечером мы едем в театр, в тот самый театр Красной Армии, где сгорели все наши декорации и костюмы.

Перед началом спектакля с приветственным словом к Художественному театру выступает представитель города. Мы, уже загримированные, одетые в бальные платья великосветского лондонского общества, слушаем речь:

«...только что начавшиеся гастроли в 1941 году были трагически прерваны, и мы расстались с мхатовцами на пятнадцать лет...»

Я смотрю на Андровскую, затянутую в черное платье, и вспоминаю слова дяди: «Она всегда очаровательна».

«...Минск счастлив снова увидеть МХАТ у себя и радоваться вашему искусству».

Аплодисменты.

Медленно раскрывается занавес, и по белой парадной лестнице неторопливо спускается светская львица. Притихший зал вглядывается в располневшую, но всегда изящную фигуру, затянутую в черное, а затем радостная буря аплодисментов задерживает начало спектакля на несколько минут.

Андровскую нельзя выбить из образа: миссис Чивли спокойно продолжает свой путь, окидывая презрительным взглядом лондонское общество. Только мне, стоявшей совсем близко от нее, видно, как из-под надменно опущенных ресниц, на щеку, покрытую лейхнеровским гримом, скатилась настоящая слеза.

ГОЛУБИ

Когда я вижу мальчишек, мастерящих голубятни, или малышей, бросающих голубям крошки, я каждый раз вспоминаю маленький фронтовой эпизод...

...Моросил холодный осенний дождь. Мы ехали по шоссе. Справа от нас был лес. Впереди виднелся силуэт только что отбитого у немцев города. Водитель остановил машину, чтобы набрать в канаве воды. И тут мы увидели вышедшую из леса группу людей. По мере их приближения мы поняли, что это были дети, которые тащили небольшую тележку. С ними были две собаки, коза.

Выйдя на шоссе впереди нас, ребята стали что-то вытаскивать из корзинки. Затем двое мальчишек встали рядом с поднятыми вверх руками. И по команде выпустили голубей. Сначала птицы нерешительно кружились над детьми, но те подняли такой свист и улюлюканье, что пернатые стали набирать высоту и полетели к разрушенному городу...

...Каждый раз, когда я вижу мальчишек, мастерящих что-то голубям, я вспоминаю хмурое военное утро, силуэт разрушенного города и продрогших ребятишек, выпускающих навстречу солнцу своих вестников мира.

«ВИХРИ СНЕЖНЫЕ КРУТЯ»

В колхоз «Первое мая» наша концертная бригада приехала уже вечером — нас разместили по частным квартирам, так как дома для приезжих не было Возчик, дядя Митрич, подвез меня к маленькому белому, как снег, домику.

— Хозяйку твою, — сказал он. — Васильевной звать, — женщина она степенная и душевная, небось уж и самовар раздула и ужин тебе состряпала.

Мы вошли в дом. Пахнуло теплом и чистотой, и Васильевна хлопотала у плиты. В первой комнате самое большое место занимала выбеленная русская печь, а во второй — двуспальная кровать с кисейным пологом. На стене — большое зеркало, по бокам которого портреты Ленина, протоиерея Колчицкого и Чапаева.

Я распростилась с Митричем и стала раздеваться. Хлопоча по хозяйству, Васильевна рассказала мне, что муж у нее давно умер от тифа, а сын убит в войну, и чтобы было ей не так одиноко, она взяла к себе жить молоденькую учительницу из Воронежа, и теперь они живут, как родные, что артисты к «нам ездиют редко» и билеты все на наши концерты уже давно розданы, а одна девушка потеряла билет. Теперь она третий день ревет, а доказать не может...

Я сидела с Васильевной в теплой кухне за пузатым самоваром, на дворе завывала вьюга, и мне совсем не хотелось идти на концерт. А через час в сенях раздался стук, и на пороге опять появился Митрич с тулупом в руках. Он сказал: «Всех артистов велено свозить в клуб, — хоть и близко, а в метель застудиться можно. Влезай, артистка, в тулуп».

— Господи, — вздыхала Васильевна, глядя, как я одеваюсь, — хороший хозяин собаку не выгонит, а артистам выступать велят.

Метель действительно была страшная, лошадь еле передвигалась, утопая в снегу. Подъехав к клубу, Митрич, помогая мне вылезти из саней, сказал: «А лучше Пушкина писателя нет».

Я удивленно посмотрела на Митрича.

— «Вихри снежные крутя» — помнишь? Кто ж так еще скажет? Клуб натопили так, что нечем было дышать. Раздевалки для зрителей не было, все сняли шубы и, положив их под себя, восседали как на тронах.

После концерта нас опять развозили по квартирам в тулупах — но вьюга уже утихла, и показавшаяся луна освещала заснеженную деревню. Васильевна встретила так, будто я чудом вернулась живая домой. Она опять хлопотала с ужином и грела воду помыться. Опять шумел самовар, было уютно, как дома.

Учительнице Марье Федоровне шел двадцать второй год. Это была маленькая серьезная женщина с большим пучком пепельных волос. Она пришла после концерта чуть позднее меня.

Мне предназначалось лечь спать на двуспальной кровати под кисейным пологом. Я попросилась было у Васильевны на какое-нибудь более скромное ложе, но обе женщины так запротестовали, что пришлось покориться. Марья Федоровна постелила себе постель на лежанке около печки. После ужина Васильевна вымыла посуду, поправила лампадку и ушла на кухню. Мы стали укладываться.

— Вы не спите? — тихо спросила учительница. — Мне очень надо с вами посоветоваться.

Я отодвинула полог. Марья Федоровна сидела в ночной рубашке, обхватив руками колени. Толстая коса спустилась на плечо. Учительница рассказала мне, что в ее классе нет плохих учеников, только «хорошисты» и отличники, что перед приездом артистов в ожидании концерта все ребята подтянулись, и она обещала вместе с ними пойти на концерт. Но так как в клубе мало мест, то билеты решили раздать только взрослым, У детей, мол, еще все впереди, они еще успеют!

— Что же мне теперь делать? Мои ребята места себе не находят.

Я посоветовала Марье Федоровне пойти утром к нашему бригадиру и попросить устроить хоть один детский утренник.

— Я и ребят с собой возьму, — обрадовалась Марья Федоровна, — они лучше меня скажут.

Она успокоилась и повеселела. Мы разговаривали о школе, о ребятишках. У Марьи Федоровны, оказывается, была возможность после окончания педагогического техникума остаться в Воронеже.

— Но я считаю, — говорила она, — что педагог должен стараться уехать работать, как можно дальше. Ведь чем дальше, тем учитель нужнее. Правда? Мне очень тут скучно. А все-таки я знаю, что приношу тут пользу, а ребятки у меня прелесть. А вы стихи пишете? — неожиданно спросила она.

— Да, — соврала я.

— А вот как, по-вашему, хорошие у нас фильмы о колхозной жизни, правдивые?

Я смотрю на молодую учительницу и думаю: «Нет... так правдиво тебя еще никто не сыграл».

Утром, когда я проснулась, Марьи Федоровны уже не было дома. Васильевна растапливала печь.

— Ваш бригадир заходил. Надо всем в клубе быть в двенадцать часов дня... Для деей концерт играть будете. Тебе яички в мешочек или всмятку?