— Да.

— Не смей поддакивать, — с раздражением крикнула вдруг Бона. — Как ты мне надоела! Выйди! Я должна вспомнить все — с начала до конца.

Оставшись одна, она подошла к столику, где стоял пятисвечный канделябр, его каждый вечер зажигали перед портретом Августа. Опустилась в резное кресло, расправила складки ночного одеяния и уставилась на язычки горящих свечей.

Вот сидит она одна в богатых покоях, вдыхает сладкий аромат роз, а на душе горечь. Вспоминая прошлое, взвешивает его на чаше весов, и впервые, на расстоянии, видит его лучше, оценивает вернее, сильнее, чем прежде, восстает против судьбы. Быть может, она не создана для спокойной, размеренной жизни? Не по ней бесконечно долгие нудные часы, бесцветные дни без споров, столкновений, интриг, надежд?

Любовь? — размышляла она. — Не покорилась она мне, но отчего же? Кмита… Как он жаждал меня, но на роль любовника ни за что бы не согласился. Захотел бы править на Вавеле, как у себя в Висниче. Мы с ним были слишком похожи: вспыльчивые, нетерпеливые, гордые… Нет, нет!

Бона наклонилась и невольно задула одну свечу.

Алифио? Он был влюблен в меня уже тогда, когда сопровождал из Бари в Краков. Всегда предостерегал, берег. Он был робок. Быть может, даже безволен, но как предан, верен, до самой последней минуты, хотя я…

Осторожно, кончиками пальцев, она погасила вторую свечу. Неожиданно от взмаха руки затрепетал огонек третьей, и она погасла. Боне стало страшно.

Вскоре после Алифио умер Гамрат. Быть может, поэтому погасла третья свеча? На его похоронах я плакала, слезы лились градом. Он всегда был мне нужен: мог дать умный совет в спорах с учеными мужами… Политик и мудрый дипломат, покровитель ученых и поэтов. Любил книги. А меня? Нет.

Он любил развлекаться с простенькими девицами… Дантышек? Был моим послом при дворе императора Карла и защищал мои права на италийские земли. И он, и Кшицкий слагали стихи в мою честь. Потом началась борьба за Чехию и Венгрию, чтобы не дать укрепиться там Габсбургам, а потом хлопоты о моих землях в Литве, Короне, в Мазовии. Король? Осторожный, никогда ничего не решал сразу, все откладывал на завтра, как теперь его сын. Отяжелевший, а может, просто уже старый… Да, он был стар для меня, я любила развлечения, перемены.

Она загасила четвертую свечу, теперь осталась одна, освещавшая портрет сына.

Август… При одном его имени путались мысли, сильно колотилось сердце. Он? Да, всегда только он.

Еще в младенчестве он бунтовал против наставников, десятилетним ребенком с гордостью примерял корону. Настоящий Сфорца, потомок кондотьеров. Как-то в часовне на Вавеле я показала ему надгробие Ягеллы и велела молиться, чтобы бог позволил ему стать таким же великим королем, каким был первый из династии Ягеллонов, разгромивший крестоносцев. «А я? Разве сейчас я не великий? Ведь у меня на голове корона?» — тотчас спросил он. И удивился, узнав, что о величии свидетельствует не корона, а мудрость. Удивился и поверил. Тогда он еще прислушивался к моим словам, любил меня, а позднее не скрывал своих увлечений, даже рассказал о первой брачной ночи с Елизаветой… Тогда он внимал мне, только мне! Я высылала герольдов в Вильну, те возвещали подданным, что к ним едет их государь, великий князь. На поездку в Литву я дала ему много золота… Он часто высылал гонцов, спрашивал совета, радовался, что его больная супруга далеко и что можно вволю поохотиться в литовских пущах. Но когда невзначай завернул в Гераноны, познакомился с Барбарой… Перестал писать письма, сошелся с Радзивиллами, перестал доверять мне и даже возненавидел… Санта Мадонна! Но ведь я все равно любила его. Даже когда, отдав Барбаре свои покои на Вавеле, уехала в Мазовию… А он…

Не выпуская портрета Августа из рук, королева упорно смотрела на последнюю горящую свечу…

Потом веки ее смежились, золотой огонек стал увеличиваться, расти, пока наконец не превратился в огромное светящееся пятно…

— Есть ли письма от короля? От бургграфов в Саноке и Кременце? — расспрашивала она на следующее утро Марину.

— Нет.

— А из Яздова? От Анны и Катажины?

— Тоже нет.

— И ни слова от бургомистра Варшавы, от пана Хвальчевского?

— Увы, нет.

— А из Неаполя? От Паппакоды?

— Еще нет, госпожа.

— Нет! Нет! — зло кричала Бона. — Черт побери! Неужели в Польше обо мне все забыли? Выведай у слуг, быть может, какой-нибудь габсбургский шпион перехватывает почту?

— Ваше величество, кто посмеет! Да и зачем?

— Хорошо. Сегодня буду ужинать с Виллани. Уведоми его об этом.

Преданный слуга принцессы Изабеллы решился заговорить только после того, как подали фрукты и десертное вино.

— Ваше величество, приношу глубочайшие извинения, но вот уже несколько дней я никак не решусь задать вам один вопрос…

— Что случилось? Я вас слушаю, синьор Виллани.

— Правда, что Паппакода теперь бургграф Бари?

— Кто смел вам поведать об этом? — спросила Бона, нахмурившись.

— Он сам кому-то говорил перед отъездом, что займет в Италии куда более важную должность, чем в Польше.

— Глупец! — взорвалась Бона.

— Более сорока лет я управляю здесь всеми вашими владениями. Понимаю, что все имеет свой конец, — жаловался Виллани. — Но почему я должен уйти в отставку именно теперь, когда в Бари вновь есть принцесса, когда замок ожил и в нем стало все как прежде?

— Нет, нет! — возразила Бона. — Вы по-прежнему мой бургграф, Паппакода солгал, хотя…

— Понимаю. Нам двоим здесь делать нечего. Она задумалась на минуту и ответила:

— А если бы вы, как прежде, были управителем в Россано?

— Россано — не Бари.

— Вы правы, — согласилась она. — Я рассчитываю на вашу дружбу, добрый совет. Паппакода самолюбив, жаждет власти, но ему придется смириться, управляющих в Бари будет столько, сколько я захочу.

Виллани в знак признательности склонил голову.

— Верю в вашу справедливость, — прошептал он едва слышно.

— Тогда скажите мне, кому я могу здесь доверять? Епископу Муссо?

— Да. Он искренне предан вам.

— Кардиналу Караффе из Неаполя?

— Я поостерегся бы давать ему оценку. Епископ Бари побаивается его и перед тем, как поехать в Неаполь, обязательно совершает торжественное богослужение перед алтарем нашего покровителя, святого Николая. Ваше величество, разве вы не знаете, что папа проклял Филиппа? Король Испании, Арагона, Неаполя, Сицилии, Сардинии, заморских владений в Америке, герцог Миланский, Лотарингский, Бургундский, Люксембургский и прочая был проклят навсегда, на время войны и мира, на время молитвы и поста, он проклят, когда говорит и когда безмолвствует, когда ест и когда пьет, и свет в его очах погаснет, как погасла зажженная свеча, которую папа, задув, бросил из окна собора святого Петра на головы собравшихся на площади римлян.

— Какое великолепное зрелище, — прошептала Бона. — А где был в это время его кардинал Караффа?

— Он стоял рядом с папой и тоже задул свечу и бросил ее в толпу. Только он один. Прочие кардиналы не рискнули последовать примеру папы.

— Выходит, его родственник так много значит в Риме?

— Да, госпожа, с ним считаются, он многое может… В тот же вечер королева написала обстоятельное письмо и, скрепив его сургучом, велела Марине срочно послать гонца в Неаполь к Паппакоде.

— Никому о письме ни слова, — предупредила она камеристку.

Марина торопливо вышла со свечой в руке и, пройдя через весь замок, свернула в свою комнату.

Закрывшись на ключ, острым тонким ножичком поддела печати и прочла письмо. В нем Бона предупреждала Паппакоду быть поосторожнее с послами испанского короля и велела поближе сойтись с кардиналом, расположить его к себе, уговорить, чтоб похлопотал перед папой о разводе Августа с габсбургской принцессой.

— Тайну сохраню, — усмехнулась Марина, пряча письмо в скрытый от глаз ящичек секретера. — На веки вечные.

И написала Паппакоде свое письмо, советуя ему незамедлительно действовать. Королева скучает и тоскует, и ее тоска может обернуться грозным оружием против Габсбургов, оно куда опаснее вооруженных отрядов. Да и их собственную судьбу — ее и Паппакоды, судьбу герцогства Бари, — решит вовсе не развод Августа, о котором хлопочет королева, а всего-навсего ее дурное настроение.