Изменить стиль страницы

Тот отшатывается назад, я даю кнута Кате и подлетаю к раздаче.

— Тр-рр!

— Быстрей, быстрей! — торопит старик Филимонов.

Заполнить возок лотками с хлебом — дело минутное. Ах как они вкусно пахнут — эти уложенные ровными рядами в длинные деревянные ящики горячие черные буханки! А какой сытный запах идет из глубины пекарни — умереть и не встать!

Филимонов прыгает ко мне на передок, выхватывает у меня вожжи и кнут и торопливо настегивает бедную Катю к воротам.

— Эй, Филимонов! — шумят возчики. — Ну и мальчишку ты себе нашел! Зверь, а не парень!

И я чрезвычайно горд этой высокой оценкой своего умения проталкиваться через запруженный лошадьми двор пекарни.

Через десять минут подъезжаем к первому магазину. Нас окружают со всех сторон закутанные в платки женщины и девчонки. Несколько мальчишек в куцых пальтишках с завистью смотрят на меня. На какую недостижимую «социальную» ступень я поднялся по сравнению с ними! Их посылают за хлебом матери, а я вполне самостоятельный человек. Я развожу хлеб. В моем распоряжении десятки буханок, а им отрежут сейчас какую-нибудь жалкую горбушку, и беги с ней домой, да еще карточки не потеряй, а то мать голову оторвет.

Нас о чем-то спрашивают. Можно ли отоварить послезавтрашние талоны? Когда надо ждать прибавки? Как будто бы мы должны или можем знать обо всем этом.

На нас смотрят как на героев — ведь мы привезли хлеб почти к самому открытию магазина (на двадцать минут только и припозднились). А ведь когда не удается обойти всех на раздаче, мы приезжаем на полтора-два часа позже. И очередь терпеливо ждет, переминаясь с ноги на ногу перед замком на дверях.

А может, мы с Филимоновым и в самом деле герои?

Две тетки принимают у нас десять лотков, расписываются в бумаге, подмигивают Филимонову (зачем? почему? — об этом я пока еще ничего не знаю), и мы торопимся дальше.

Около второго магазина все повторяется — толпа вокруг нас, вопросы, завистливые взгляды. И снова на нас смотрят как на героев — мы вовремя привезли сегодня хлеб.

Еще десять лотков берут из возка — и к третьему магазину. И здесь то же самое — вопросы из очереди, благодарные взгляды, зависть мальчишек и девчонок моего возраста.

Все. Возок пустой. Мы заезжаем в пустынный переулок, я достаю веник и осторожно, тщательно подметаю возок, сгребая все крошки до одной к центру фанерного настила. Филимонов выбирает самые крупные крошки, а остальное отдает мне — это и есть моя зарплата, мой заработок, главная статья моего дохода.

Я быстро бросаю в рот несколько горстей, а последнюю несу Кате. Лошадь смотрит на меня своими огромными влажными фиолетовыми глазами и, затаив дыхание, чтобы не сдуть крошки, осторожно берет мягкими губами с моей ладони остатки хлебной пыли, фыркает и облизывает мне ладонь.

— Ишь ты! — каждый раз удивленно говорит старик Филимонов, наблюдая эту сцену. — Руку, значит, тебе целует, благодарит.

Я чешу Катю за ухом, она встряхивает головой — просит еще хлеба. Но где же его взять? Я развожу руки в стороны, и Катя, все поняв, понуро опускает голову к самой земле.

— Ладно, садись, — зовет меня Филимонов, — нечего ее, попрошайку, баловать.

Я залезаю на передок, и прижимаюсь к филимоновскому тулупу. Холодновато мне все-таки зимой в моей убогой телогрейке.

— Оо-аа!! — хрипло исторгает из себя старик Филимонов, сложнейшее извозчичье междометие, не зафиксированное, очевидно, ни в одной грамматике мира. — Не-оо-аа!!!

И Катя, несмотря на неопределенность поданной команды, послушно трогается с места. Все невнятные кучерские интонации она понимает в любой фонетической транскрипции.

Мы возвращаемся на двор пекарни. Теперь здесь уже никого нет — ни одна бригада еще не возвращалась из первой ездки. А чем это объясняется? А тем, что в каждой бригаде всего по две единицы — возница и лошадь, а в нашей — три. Поэтому мы быстрее всех и оборачиваемся, поэтому у нас и самые высокие показатели по тонно-километрам, поэтому хитрый Филимонов у начальства и на виду.

Бригадир мой уходит куда-то в глубину пекарни. Я подхожу к Кате. Это самые лучшие наши с ней минуты. Мне даже крошек филимоновских не нужно, лишь бы побыть вдвоем с Катей.

— Есть хочешь? — спрашиваю я у лошади. — Ничего, потерпи, что-нибудь придумаем. Ты же хорошая лошадь, все понимаешь. Старик наш пошел к пекарям. Может быть, вынесет тебе какую-нибудь корочку.

Катя кладет мне голову на плечо и закрывает глаза. Я вытираю рукавом телогрейки пену с ее губ, отстегиваю железный зауздок и вынимаю его у Кати изо рта.

— И зачем только такой умной лошади суют в рот какое-то противное железо? — удивленно спрашиваю я. — Это глупых жеребцов надо зануздывать до крови. А умная лошадь сама все может сделать— и направо повернуть, и налево, и остановиться, и с места тронуться.

Катя, не открывая глаз, тяжело вздыхает. Да уж, конечно, давно бы надо понять — кому надо рвать губы железом, а кому и не надо.

— А есть мне тоже хочется, — продолжаю я, — еще как хочется. Я бы сейчас, например, макарон целую кастрюлю съел. А кто даст? У всех самим не хватает. Война.

Катя открывает один глаз и смотрит на меня. Конечно, война, кто же этого не знает.

Появляется старик Филимонов. Полушубок его подозрительно оттопыривается с одного бока. Ага, бригадир, значит, не зря ходил к пекарям. Пришел не с пустыми руками — меньше полбуханки не принес.

Филимонов сует руку за пазуху, отламывает под полушубком кусок и дает мне. Потом отламывает кусок себе и, воровато оглянувшись, мгновенно сжевывает его и глотает. Отламывает себе еще кусок, и еще, и так же быстро проглатывает.

— А Кате? — насупившись, спрашиваю я, держа в руке свой кусок.

— Чего Кате? — жуя, спрашивает Филимонов.

— Дай Кате корку!

— А этого не хочешь? — вынимает Филимонов из-за пазухи кукиш.

Катя, учуяв запах свежего хлеба, оборачивается к нам и смотрит на нас жалобно и беспомощно. Конечно, если бы у нее были знакомые пекари, она бы поделилась с нами хлебом.

— Тогда я свой ей отдам! — говорю я.

— Дело хозяйское, — улыбается Филимонов.

Я протягиваю Кате свою корку. И голодная лошадь, как всегда осторожно, берет у меня из руки кусок хлеба.

Филимонов, перестав жевать, долго смотрит на меня. Потом, вздохнув, отламывает второй кусок и отдает его мне с явным сожалением.

— Хлестануть бы тебя кнутом за такие дела, — задумчиво говорит он, — да люди смотрят. Это надо же — у всех на глазах скотине хлеб скармливает.

Во двор начинают втягиваться остальные бригады, закончившие первую ездку позже нас. Филимонов прячет общипанные полбуханки под передок и начинает загружать возок новыми лотками.

Первый раз старик Филимонов ударил меня кнутом на товарном дворе городского вокзала. Мы долго ехали на вокзал через весь город вдоль трамвайных путей. Трамваи в тот день не ходили — не было тока. Пустые, неподвижные вагоны неприкаянно и непривычно стояли во всю длину улицы Ленина. На проводах висел иней.

Я жутко мерз в своей тощей телогрейке. На мне были надеты все свитеры, фуфайки и джемперы, которые только были у нас дома. Я туго подпоясался ремнем, натянул три пары носков, вбил ноги в валенки. Но, выходя из дома, я не знал, что первый маршрут в тот день у нас будет так далеко — в столовую на вокзале. И теперь, сидя рядом с Филимоновым, нещадно колотил себя руками по бокам.

На спуске к вокзалу Катя заскользила, Филимонов бросил мне вожжи, схватил лошадь под уздцы и медленно стал сводить ее с горы. Заросшая инеем Катя тяжело поводила впалыми боками, приседала на задние ноги, испуганно прижимала уши, дрожа всем крупом.

В столовой мы выгрузили весь хлеб — все тридцать лотков сразу. На станции ждали воинский эшелон, и местное начальство хотело, наверное, накормить едущих на фронт солдат досыта.

Нас позвали на кухню и налили по миске почти пустых щей. Несколько бледных луковинок плавало в чуть теплой кислой воде. Мы ели стоя, без хлеба, хотя у Филимонова, как всегда, лежала за пазухой начатая полбуханка. Но кругом были чужие люди, и Филимонов опасался показывать свой хлеб.