Изменить стиль страницы

— Ладно, ладно, бесплатно соврешь, я же не неволю.

— Нет уж, агай, испортил ты мой тахарат![33]

— Ты уж, сват, сразу так кистенем наотмашь не бей. Редко выходил Нурислам из себя, но выйдет — сразу не успокоишь.

— Ударю! Наотмашь! Какой я тебе сват, вон Алабай тебе сват! — кивнул он на лежащего возле забора лохматого пса. Немного успокоившись, забубнил себе под нос:- Дай, думаю, совру, ублажу разок этого злодея. А он, значит, мое чистосердечное вранье за деньги купить хочет, упырь! Тьфу!

— Полегче, ты, паршак… Враль облезлый. Нас тоже не из навоза месили. Кистень-дубину держать умеем. — Вор показал крепко сжатый кулак.

— Не грозись! Иди, ступай своей дорогой!

Муратша неспешно пошел со двора. Нурислам взял прислоненную к забору метлу и подмел там, где прошел «сват».

— Чтобы и следа твоего не осталось, окаянный! Потом, когда злость прошла, сказал, то ли себе, то ли кому другому: «Вранье, если хочешь знать, для меня дело чести. Славное дело — соврать!..»

Тут как раз и Баллыбанат, высунувшись в окошко, крикнула:

— Немножко потерпите! Сейчас самовар закипит! Нурислам не ответил, а малыш, который увлеченно, не слыша перебранки взрослых, мастерил что-то, при слове «самовар» насторожился, но работы своей не оставил.

История с изюмом закончилась весьма занятно. Когда Муратша отправился за свидетелем, крючконосый Худайдатов вызвал продавца и нагнал на него страху, обвинил в ротозействе, в преступном отношении к народному добру, под конец пригрозил тюрьмой. Тот, бедолага, помертвел от страха. Однако был не только трусоват, но и хитер. Что к чему, смекнул быстро. Когда милицейский гнев маленько остыл, он, чуть не в голос, жалобно запричитал:

— Уж вы меня простите, Худайдатов-агай, ради бога помилуйте, из-за моей бестолковости вся эта ошибка вышла. Стыд и срам!

— Какая еще ошибка?

— Такая, что не три, оказывается, мешка изюма привезли, а два. Еще раз проверил: оба как есть на месте.

— Мякинная голова! Мозги недопеченные! У продавца в груди потеплело.

— Что ни скажете, все ваша правда, това…

— Хватит! Ишь, распелся! Выходит, обратно свое заявление берешь?

— Беру, беру…

— Вот мозги куриные! Шляпа! А вашему этому вору доморощенному скажи: на сегодня ни сам он, ни свидетель его не нужны. И пускай запомнит, доведи до сведения: я глаз с него не спущу, пусть меня в любую минуту ждет.

— Скажу, доведу, будет ждать.

Проверить завезенные товары по бумаге Худайдатову и в голову не пришло. Страж закона читал-писал туговато и дела до сих пор имел не с бумагами, а с людьми.

Муратша же на запрятанный мешок с изюмом больше и не посмотрел. Так он и лежал там. Очень скоро к нему привадились мыши. Поначалу привередничали, от винного запаха нос воротили, но скоро распробовали и тогда уже взялись от души. Мясо, масло теперь у них не в ходу, только изюм подавай. Но что потом будет, когда мешок кончится, ума не приложу…

ПРЕДАЛИ ЗЕМЛЕ

Еще при Сельсовете Кашфулле позади кладбища, за каменной оградой, прирезали клин заросшей полынью земли и огородили забором. Тех, кому сюда перебраться назначено, не убывает, а места все меньше и меньше. Теперь народ все больше в родные края тянется, особенно после смерти. Многие всю жизнь без тепла, без угла на чужбине маются, но как почуют свой конец, завещают: «Везите меня домой, хочу на кулушевском кладбище, за каменной оградой, покоиться». А что завещано — свято. Везут. Каждому могила нужна, а если из начальства кто, тому и место для могилы требуется повиднее — не на отшибе. Дескать, положение обязывает. Когда только новый забор обвели, бывший вор, а ныне пребывающий на «заслуженном отдыхе» Муратша, проходя мимо сельпо, не удержался, брызнул желчью:

— Замечаете, братва, — сказал он сидевшим рядком на длинном бревне старикам, — наш-то Сельсовет за городским начальством угнаться хочет, на природе дачу себе поставить надумал, хи-хи-хи. — Чуть ковыляет Муратша, словно теленок на льду, ноги широко разъехались, еле зад тащит.

Еще в ту пору, когда он увел лекаревскую корову и, чтобы на свежей пороше сбить со следа, на все четыре копыта надел ей лапти, его догнали и шкворнем намяли поясницу. Всю зиму пролежал на печке, стоном стонал, кровью харкал. Собственную мочу пил, только тем, говорят, и излечился. Молод был. А теперь на старости лет все «барыши» от железного шкворня и вышли.

Нурислам сделал вид, что слов его не расслышал, и сам завел разговор:

— Куда так несешься во весь опор, Муратша-агай, никак, опять к лекаревским мужикам, поясницу свою размять? Даже не остановишься.

— Паршак! — огрызнулся тот и, как смог, прибавил шагу. Знал вор, где укусить. В детстве у Враля и впрямь на голове была парша. Живший у нас в ссылке доктор-поляк щипцами выбрал ему волосы и смазал какой-то вонючей мазью. Так и вылечил. Потом, хоть и редкие, даже выросли новые волосы. Никто, кроме этого злодея Мурат-ши, и не помнит.

— Тьфу! А ведь еще с таким на одном кладбище лежать предстоит! — вздохнул старик Валинур, самый ворчливый среди них. — Придешься рядом, так он весь твой могильный прах к себе перетаскает.

— Конечно, ляжешь, куда денешься? — согласился Нурислам. — Ладно бы только под землей, а то ведь и на земле их терпеть приходится.

— Однако, ямагат, на земле только жизнь живешь, а в землю навечно уходишь, — стоял на своем Валинур. — Так что рядом с Муратшой лежать я не согласен! Ищите ему другое место. Надо такое решение принять.

— Законом не предусмотрено, — припечатал Нурислам. А почему не предусмотрено, объяснять не стал. Есть у него такая привычка: своих доводов не хватает — ссылается на закон.

Вот уже и многие с того бревна сюда, за новую ограду, перебрались. Они больше по краям. Посередине же — Сельсовет Кашфулла, рядом с ним — Враль Нурислам, возле Ну-рислама уже и Адвокату Курбангали пристанище готово. Из высокого домика в три красных окошка принесли Адвоката в это жилище, темное, узкое, глубокое, без окон и без крыльца. Мельник Миндияр взял его маленькое худое тельце на руки и, как переносят заснувшего младенца в колыбель, опустил в могилу. В последний раз Курбангали принял милость человеческих рук. Впрочем, нет, мертвое тело ничего уже не принимает милость ему оказали… Но и при жизни случалось, что взрослого уже Адвоката на руки брали и опускали в колыбель.

Какой бы нерасторопной Кумешбике ни была, а все же, видать, когда к жениху в дом шла, удача к ногам прицепилась. Скоро и хворая мать Курбангали поднялась с тюфяка. Две их козы в ту весну принесли пятерых козлят. Через три года и коровой обзавелись (как известно, сначала эту корову доила свекровь, а потом муж). И пегая их кобыла каждые два года жеребилась. Хоть и немного вперед забегаю, но скажу: в колхоз Курбангали вошел с высоко поднятой головой — одну кобылу, одного двухлетка привел. В доме завелся кое-какой достаток. Женатому мужчине уважения прибыло, замужняя женщина в цене-достоинстве поднялась. С ровесниками своими жили-соседствовали — в застольях у них сидели, а одежду справили — и на люди стали выходить, не зря же сказано: голодного примут, а раздетого нет. В зимнюю гостевую пору они тоже, людей не хуже, питье-яства готовили, полон дом гостей собирали. Их тоже не забывали, в свой черед не обходили. Утаить не посмею, Серебряночка печь-кухарничать была не мастерица. «Мука — мука, тесто докука, — говаривала она. — А крупа — глупа». Порою себе в утешение добавляла: «Где вошло — там не базар, а что вышло — не товар». Впрочем, и гости в еде не привередничали — что хозяйка подаст, то и уметут. Вот в эту разгульную, веселую пору, когда семь кулушевских улиц и проулков на семь ладов гудят-веселятся, из дома Враля Ну-рислама пошел один потешный обычай. Был у Враля бойкий, проказливый и очень сильный свояк. Самый знаменитый в Ак-Якупе волчатник, кистенем волков бил, его так и звали Сайфетдин-Кистень. Когда бражка разбежалась по жилам и застолье уже порядком разгулялось, этот самый Кистень, не в силах обуздать задора, схватил сидевшего на краешке скамьи Курбангали в охапку и положил в висевшую за спиной пустую лубяную зыбку. В самый раз, словно по мерке, тело так и легло, только руки и ноги сверху остались. Сначала весь стол опасливо застыл: ну, быть сейчас сваре! Озорной свояк: «Баю-баю-баю-бай!» — начал качать зыбку. Но Курбангали тут же вошел в игру, затянул своим толстым голосом: «Мне-мне-мие — мне!» — а сам руки к ковшу с бражкой тянет. «На, малютка, пей, — дал ему ковш в руки Сай-фетдин, — пей и спи, встань и играй. Только пеленки не обмочи». Мужчины расхохотались, женщины взвизгнули во весь голос. Один обжора гость, завернувший в рот кус мяса с кулак величиной, тоже решил вместе с другими посмеяться, подавился и чуть не умер.

вернуться

33

Тахарат — омовение перед молитвой, перед благочестивым делом.