Изменить стиль страницы

Все так же сияла луна — весь большак лежал нараспашку. Казалось, в обратный путь машина тянула еще быстрей, еще мощней. В сердце Любомира страсть смешалась с тоской. Но чувство это к земле не гнет, в небо тянет. Теперь две души в нем, два тела, слившись, будут жить. Если, конечно, доведется жить…

Возле хутора Чернявка сержант Зух как-то упустил из виду крутой поворот. Заметив, резко переложил рычаг, но было поздно. Левый бок транспортера зацепил стенку скосившейся глинобитной лачужки возле обочины. Фыркнув, взметнулось облако пыли, с истошным кудахтаньем вылетели оттуда разбуженные три курицы. Зух, остановив машину, спрыгнул на землю. Пролез через пролом в стене, осмотрел лачужку. Кроме тех трех кур, никакая другая живая душа вести не подавала. Да и куры улизнули в крапиву.

Шагах в пятнадцати — двадцати отсюда внутри ограды стоял довольно большой дом. В доме тоже ни огня, ни звука. «Э, не бог весть какая беда, война как-никак… — стал успокаивать себя сержант. — Трем курам сон потревожил. А лачужку починить — глины полон овраг». Подумал так Любомир Зух и отправился дальше. Пегую козу, что лежала в дальнем углу и лениво жевала жвачку, он не заметил. И та знать о себе не дала.

А дом за оградой не был пуст и безжизнен, как показалось Зуху. Кто-то один сначала осторожно подошел к окну, высматривал, что там, на улице, когда же машина тронулась, он вышел к жердяным воротам, постоял, вытянувшись длинным телом, но на улицу выходить не стал, лег грудью на верхнюю жердь и смотрел вслед бронетранспортеру. Дорога вся лежала на виду.

Это был Ефимий Лукич Буренкин, мужик крепко за шестьдесят, известный в округе печник и жестянщик. И так же известен был он в округе своей прижимистостью. Чужого не возьмет, однако и своего, хоть сдохнет, а не даст — вот таков Ефимий Лукич, скуп, а не жаден. И упрямства хватает. Из-за этого своего упрямства он и перед немцами не трусил, наши вернулись — и перед нашими особенно не суетился, тело свое, длинное, узкое, как вечерняя тень, ни перед кем не гнул. Единственного сына Ефимия Лукича в первые же дни войны призвали в армию. Пришли откуда-то из-под Казани два письма, и больше вестей не было. Да и какие вести — сколько времени между ними стоял враг. Может, сын и живой еще. Сноха — кроткая Фрося — прошлой осенью, когда на дальнем поле всем хутором молотили для немца хлеб, однажды ночью сошлась с немецким солдатом и, не вынеся позора, на рассвете повесилась на суку одинокого дуба на меже. Ни обвинить, ни осудить ее никто не успел. Сама себя обвинила, осудила, и сама себе эту казнь назначила. На руках у дедушки остались восьмилетний внук Васютка и внучка Маринка, пяти лет. Старуха у Ефимия Лукича умерла еще четырьмя годами раньше.

Ефимий Лукич подошел к совсем уже покосившейся лачужке. Не успел и коснуться ее, как остальные три чудом еще державшиеся стены рухнули разом. Пегая коза промекала коротко и затихла. Последней ее жалобы хозяин и не расслышал. «Чтоб тебя, окаянного!» — обругал кого-то Ефимий Лукич. Потом принялся рассуждать. «Без причины не то что сарай, а даже галочье гнездо разорять нельзя. Прежде чем разрушить, кто-то ведь строил его. Кто сломал, пусть и ответит. По всей строгости закона». Тут он вспомнил про пегую козу. «Коза! Эй, коза! Козочка!'» — позвал он. Ответа не было. «Бродит, должно быть, где-то», — решил Ефимий Лукич, пошел домой и лег спать. Только рассвело, не вытерпел, снова пошел к сарайчику. Из-под кучи глинобитных обломков торчала одна пегая нога. Из четырех кур на глазах было только две. Большая беда пришла в дом Ефимия Лукича.

* * *

Словно сон, было это ночное путешествие Любомира Зуха. Когда он вернулся, на посту, уже раз сменившись и заступив снова, стоял все тот же ефрейтор Калтай Ду-сенбаев.

— Долго ездил, — сказал ефрейтор. — Я уж бояться начал. Там, на передовой, погромыхивает, а тебя нет. Сказать кому, да ведь тут такое поднимется.

— За тем оврагом опять тормоза полетели. С ними провозился, — снова соврал Зух.

— Исправил хоть?

— Порядок!

— Хорошо, ночь светлая, не то все шурупы растерял бы. Ищи потом.

— Меня никто не спрашивал?

— Все спят. Кто спросит?

Любомир к товарищам в шалаш не полез, расстелил шинель под машиной и лег. Там и уснул.

И впрямь чудо какое-то. С грохотом ушел бронетранспортер, с грохотом пришел — и никто, кроме ефрейтора Калтая Дусенбаева, ничего не слышал. Полон лес людей, и все — будто слуха лишились… Блюстители закона, когда днем расследовали это дело, сами были поражены. «Невозможно! В голове не умещается, — сказали они. — Не может быть, чтобы никто не видел и не слышал». Оказывается, случается в жизни и такое. А случилось — то и в голове уместить приходится.

* * *

Ефимий Лукич легонько потянул торчавшую из кучи обломков пегую ногу. Коза не шевельнулась. Потянул сильнее. Не поддалась. «Так и покалечить скотину недолго. Откопать надо», — подумал хозяин. Он и чуял, что коза давно уже богу душу отдала, скоченела уже вся, однако думал о ней, как о живой. Хотя с людьми Ефимий Лукич был и крутоват, но скотину любил и жалел. Еще в давние времена старик Лука хотел было семнадцатилетнего Ефимия, последыша в семье, приохотить к своему ремеслу и как-то взял его с собой. В соседнем селе на базу у тамошнего богатея увидел Ефимий впервые, как свалили стройного, с гордой шеей солового жеребца-трехлетку и охолостили. Жеребец лежал навзничь, передние ноги намертво скручены веревкой, дергающиеся задние ноги, разведя в стороны, держат два дюжих мужика, и в глазах жеребца такая мука и мольба — глянул Ефимий и чуть не застонал. Острая бритва словно не по жереб-цову сокровенному, а по его сердцу полоснула. «Чего застыл, как Иисус распятый! Жми ему голову, до земли жми!» — закричал отец. Упрямый Ефимий, не слушая отца, ушел с база. Больше Лука этого валуха с собой не брал, ремеслу выучил среднего сына. Только ошибся старик, посчитав последыша валухом. Строгим мужиком вырос Ефимий, если кто палкой замахивался — отвечал дубиной. А вот скотину жалел.

Ефимий Лукич взял железную лопату на коротком черенке и начал осторожно отгребать куски сухой глины, засыпавшие козу. Гнилое дерево, обломки досок, обрушившиеся с потолка, выбирал по одному и складывал в сторонке. Сначала из мусора явился козий зад с белым хвостиком, потом показался и единственный рог. Многих в свое время вгонял в страх божий этот остро закрученный рог. Чужой ли пес, незвано пожаловавший во двор, свои ли гуси и куры, нечаянно заступившие дорогу, — порядком его отведали. А теперь это грозное оружие, как и его хозяин, никому не угрожает.

Под конец Ефимий Лукич воткнул лопату в землю и принялся черпать глиняное крошево ладонями. Теперь уже и вся пегая коза вышла из-под обломков. Передние ноги к животу подогнуты, задние торчат в разные стороны. Ефимий Лукич попытался свести их вместе, однако ноги не послушались, словно обидевшись, растопырились снова. Впрочем, эта скотинушка и при жизни была довольно упряма.

Потому что была она истинной козой. А вот глаза сейчас совсем другие. Застывшие двумя большими фиолетовыми пуговицами, они смотрели с детской жалобой и укором. Дрожь прошла у старика по телу. На обе руки, как берут спящего ребенка, он взял козу, принес на середину двора и положил на еще блестящую от росы траву. Положил и задумался: «Вот и этого пропитания лишились мои сироты… Хоть молоком и умеренна была, но душа открытая. Ни капли не утаивала, все отдавала. Спасибо тебе, душа божья, скотинушка милая, хозяину угождала, чем кормил, не гнушалась, жильем своим была довольна. И хозяина не срамила, на чужое не зарилась, на стороне не шаталась… — В этом месте Ефимий Лукич, конечно, чистую истину малость затускнил. Но его понять можно. Благо, творимое козой, многажды перевешивало ее малые изъяны. Да и обычай есть: покойного на тот свет худым словом не провожают. — Ты была хорошей козой. С богом, не поминай лихом!»

Покуда о виновнике беды он не думал. Но представил Васютку и Маринку, которые каждое утро с жестяными кружками в руках бегут туда, где дедушка доит козу, и сжалось сердце у старика.