Изменить стиль страницы

Прокопий Прокопьевич достал из нагрудного кармана тряпичный кисет, вынул оттуда бумагу и протянул Заславскому, видимо, посчитал среди них за старшего.

— Вот… Стало быть, теперь на учет поставят и одежду, какую положено, выдадут.

— Одежду-то выдадут… — поджал тонкие губы Заславский. — Только часть не ваша. Здесь мотострелковая бригада будет формироваться.

— Да нет же! Тут «артиллерия на конной тяге» написано. Вот почитайте… и все прочитайте. Вот печать. При печати ошибки не положено. С такими муками добирался… не должно быть ошибки. — Кисель сразу сник.

Байназаров от души пожалел Прокопия Прокопьевича.

— Для одного-то вас в бригаде место найдется, — постарался он утешить его. — Назад не отправят.

— Мне ведь не место нужно, ребята, мне лошадь нужна, живая душа, вздохнул Кисель.

Кто-то громко протопал в сенях и начал дергать, не в силах открыть плотно усевшуюся дверь. Янтимер ударил в дверь ногой. Улыбаясь, вошел горбун, он уже две ночи подряд ночевал в «хотеле».

— Ну и лютует, а? Плюнь — сразу ледышка. Три раза плюнул, и три раза тюк!

Он в свои кирзовые, с широкими голенищами сапоги чуть не по самое гузно сел. Стеганка с обгорелой правой полой достает ему чуть ниже пояса горб оттягивает. Два уха тряпичной шапчонки в обе стороны торчат, к тому же и грудь нараспашку.

— И сегодня не повезло! — оживленно сообщил он. И голосом цыганки Поли, отдающей по утрам приказания, продолжил: — Вы, лейтенантики-касатики, не унывайте, все равно весна придет, мы ее не увидим, так другие увидят. Цивильным привет! — кивнул он Киселю.

Возраст у горбуна непонятный. Тридцать дай, пятьдесят дай — все примет. Он — по торговой части, сюда из-под Смоленска, от оккупации бежал. Когда спросили имя-отчество, сказал, чтоб звали Тимошей. Хрипит-сипит, а вонючий самосад курит без остановки. Единственная, видно, у мужика утеха. Потому и терпят, ни слова не скажут. Он ждет назначения в сельпо в деревне Вертушино, километрах в четырех отсюда. Только районное начальство все тянет чего-то. Видно, Тимошино происхождение, отцов-дедов проверяют. А чего проверять, все его богатство-достояние — кисет самосада, горб сзади и чистая улыбка, что любое сердце растопит.

Ласточкин долго ворожил, деля оставшиеся три куска на четверых. Налил в четыре стакана кипятку.

— Ну-ка, лейтенантики-касатики, и ты, Тимоша-купец, пожалуйте к столу!

Тимоша, стоявший за спиной Киселя, показал на него подбородком: а ему, дескать?

— Прокопий Прокопьевич только что отобедали! — громко пояснил Леня.

— Да-да, вы не стесняйтесь, приступайте, — сказал Кисель.

Всегда унылый Заславский, видно, и голода не замечает. Или читает, или, вытянувшись, лежит молча на кровати. Только вздохнет порой: «Скорей бы уж на фронт!» Он и сейчас к столу подошел лишь потом, когда те трое уже смахнули свой пай.

— Эх, ребята, накормил бы я вас — до отвалу, до отрыжки! Да времена не те! — посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он — так и впрямь, как ласточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, таскал бы еду своим товарищам.

Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кровать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заславский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть «в дурака», шлеп да шлеп со всего маху, карту легонько положить — сласть не та. А Янтимер уже третьи сутки не может оторваться от «Собора Парижской богоматери». Влюбился в Эсмеральду — назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще живой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хотел влюбиться, так они на него внимания не обращали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жалуют. А Янтимер до восемнадцати такой и ходил. У него и прозвище было — Жердяй. Впрочем, джигит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще не потерявший однобортный голубой костюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколько хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жалеет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул картой об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки:

— Ты теперь не лейтенантик-касатик, а ваше высокоблагородие полковник! Га-га-га!

Его хриплый прокуренный смех идет откуда-то изнутри, с рокотом поднимается из глубины.

— Ну, Тимоша, если бы еще табаком своим не дымил, цены бы тебе не было, чистое золото, — сказал Леня.

— Ты чистое золото, он чистое золото, я чистое золото — какая же тогда золоту цена останется?.. А вот самому себе я, какой уж есть, по хорошей цене иду. Ни на кого не променяю. Так-то, брат!

Помолчали. Тимофей-купец сказал тихо:

— Люди, наверное, смотрят на меня и думают: этот-то горемыка зачем на свете живет? И правда, война, голод, мороз сорок градусов, а он знай свой горб таскает. Куда ходит, зачем ходит? Я отвечу: душа у него не горбатая, затем живет, затем и ходит. Свет дневной да жар земной мы, калеки, пуще вашего осязаем, а потому уж если вцепимся в жизнь, не отдерешь. Мы сами на себя рук не накладываем, потому как мы жизнью не заелись, с жиру не бесимся.

— Так ты, Тимоша, еще и философ у нас! Куда там Заславскому!

— Каждый человек свою жизнь по-своему обоснует, браток. А не то страшно… — Последние слова он сказал так, что услышали все. И в голосе проскользнула печаль.

Больше не говорили. Прокопий Прокопьевич ночь напролет кашлял, горбун курил возле печки, Заславский лежал, глазами в потолок, и вздыхал. Только Леня и Янтимер отдали, что ночи положено, проспали беззаботно. Тимофей изредка подкидывал дрова, только перед рассветом так, сидя у печки, и задремал.

С утра немного потеплело. Есть было нечего, значит, и не было возни с завтраком. «Купец», не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей-то голос: «А теперь к утреннему чаю пожалуйте!» Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвернулся лицом к стене, только теперь он сможет немного вздремнуть.

Зашла цыганка Поля, дала обычные распоряжения. Сегодня она была угрюма, неразговорчива, без всегдашней игривости. Этой ночью умер восьмилетний мальчик из Ленинграда — заворот кишок, от голода спасся, горемычный, так умер от переедания, съел тайком лишнего. На руках у цыганки умер. Уже и стонать не было сил… Про ребенка лейтенантам она ничего не сказала.

Байназаров, удивленный необычным видом хозяйки, спросил:

— Что с вами, Полина? Что случилось?

— Горе!.. — промолвила она и, тихо заплакав, вышла.

— Эх, время-времечко, горе горькое! На каждом шагу беда человека подстерегает, — сказал Прокопий Прокопьевич. — Видно, кто-то из близких погиб… — И добавил: — Утешить бы надо… Да чем утешить?

Его слова остались без ответа. Да и что ответишь?

Байназаров, положив книгу, поднялся с кровати. Нехорошо стало: у человека горе — и слезами не выплачешь, а он лежит, роман про любовь читает. Немного погодя вернулась Поля.

— Мужики, — сказала она, — надо могилу выкопать. Все трое встали на ноги.

— Кто умер?

— Дите умерло. Из Ленинграда… Надо его похоронить. Тут же оделись и вместе с Полиной пошли в здание почты, где жили дети.

Пока женщины обмывали умершего ребенка, Прокопий Прокопьевич раздобыл где-то досок и, не обстругивая, сколотил гробик, из белой жестянки вырезал пятиконечную звезду и прибил к палке. Ручную пилу, ножницы и гвозди дала работавшая на почте девушка. Тельце ребенка, с дикую уточку величиной, положили в вечную его колыбельку и отправились на кладбище. За городом пошли через голое поле. Тропинки даже нет. Верткая быстрая поземка, какая бывает только в морозы, прокрутится у ног и, взвившись, укусит в лицо. Первой шла с лопатой в руках Полина, за ней — Прокопий Прокопьевич, держа под мышкой гробик и палку со звездой, третьим с ломом на плече шагал Янтимер. Позади всех брел Заславский. За пояс топор заложил. Катящиеся из его глаз слезы не успевают упасть на землю, крупинками застывают в большой, давно не бритой щетине. По ком он плачет, кого жалеет? Младенца ли этого, у которого судьба оказалась такой короткой, своих ли детишек, оставшихся там, у врага, и неведомо, живы ли, нет ли, а может, себя — бредет в трескучий мороз, в следы идущих впереди не может попасть, проваливается, спотыкается? Обо всех, наверное, плачет, всех жалеет. Спутники его назад не оглядываются, потому и слез своих он не удерживает.