Изменить стиль страницы

— Кажись, у меня дома на дне кадушки осталось несколько штук. Подожди немного. Продам вот эти пять стаканов своего товара и пойдем.

— Мне еще пять-шесть стаканов фасоли нужно было…

— Не хитри, солдат, тебе фасоль ни к чему, куда тебе деньгами сорить, и так шея с былиночку. Иди, под деревом в тенечке посиди.

Распродала свой товар, нет ли, но скоро женщина подошла ко мне:

— Пошли.

Я последовал за ней. Немного пройдя, она остановилась.

— Э, дела-то у тебя у самого неходкие, хомут давит. Ладно, потише пойдем.

Узкими улочками, кривыми переулками, заворачивая то вправо, то влево, мы шли довольно долго. Наконец остановились перед ветхой скособочившейся хибаркой на уступе горы. Женщина откинула веревочную петлю на калитке.

— Вот такой наш хутор.

— Какое ни есть, а свое гнездо.

— Не сама я это гнездо вила, браток, осиротелый был дом, заброшенный, от нужды поселилась…

На низком стуле возле завалинки сидела старуха. При скрипе калитки она насторожилась.

— Ты, что ли, Галинка?

— Я, мама.

— Я шаги-то издалека заслышала. Кажется, и гость есть.

— Да, мама.

Когда вошли в дом, Галина объяснила:

— Мама от бомбы ослепла. Там, на Украине, бомба в нашу хату попала. Все добро враз похоронила. Ладно еще, мама в огороде была.

Галина вышла и вскоре вернулась с тарелкой, в которой лежали черные сморщенные комочки, на яблоки и непохожие.

— Вот все, чем богата. Тарелку дать не могу, с посудой худо.

Достала заткнутую за шкаф желтую плотную бумагу, завернула яблоки. Я хотел расплатиться, достал деньги.

— За лекарство от смерти денег не берем. Слава богу, мы украинцы, пристыдила меня Галина. — Кто есть будет — на здоровье.

Не три сморщенных яблочка я вынес из этого сиротливого домика, а несчислимые душевные сокровища.

Эх, люди! Вы — вечная тайна. Никогда не угадаешь, в ком какой скрывается щедрый дух. Галина! Я снова обращаю к вам взгляд. После той встречи с вами у меня в жизни было многое — в больших дворцах мне вручали подарки, из почтенных, уважаемых рук я принимал награды страны, из уст благородных, справедливых и рассудительных мужчин слышал слова похвалы и одобрения. Было. И каждый раз я искренне радовался. Но эта радость, Галина, никогда не застилала стойкого света того давнего вашего подарка и других, схожих с ним, даров. А если бы вдруг застлала, остался бы я — сам себя обокравший и разоренный дотла.

Прижимая к груди свое богатство, я поспешил к госпиталю. Сбился с пути, нашел дорогу, снова сбился и наконец благополучно добрался.

Направился прямо к Людмиле. Сегодня ее дела вроде бы неплохи. Принарядилась, высоко зачесанные волосы повязала белой лентой. Она помолодела даже. В припухлых губах было что-то от девочки-подростки. Она сидела на табуретке возле окна и вязала. Кажется, детскую шапочку. Вот интересно, почему детскую шапочку?

Увидев меня, она отложила работу и встала, весь вид ее будто говорил: «А сегодня я вот какая».

— Если отгадаете, что у меня в руке, — подарок получите, — с порога сказал я, даже забыв поздороваться.

— Здравствуйте, — сказала она. Я смутился.

— Здравствуйте. Простите.

— А если не отгадаю, — она показала на сверток, — кому подарите?

— Все равно вам.

— Как интересно! — Когда ей весело, она часто это говорит. — Нет, скорей умру, чем отгадаю. Если хотите, чтобы я жила, показывайте быстрее.

— Хочу, чтоб вечно жили…

Я не спеша развернул сверток. Показались темные сморщенные три комочка.

— Яблоки? Моченые яблоки?! О господи! Что вы за человек? Я их потом, без вас съем. — Она снова их завернула и положила на тумбочку. — Спасибо, Капитан! Такие подарки не забываются.

Вполне возможно, что этих яблок Людмиле только вчера и хотелось. Быть может, сегодня она их и не попробует. Но радость и благодарность ее были искренни. Где и как я их разыскал, она не допытывалась. И в этом были свои деликатность и благородство.

— Ну, сядем.

Когда мы сели, она снова взяла в руки свое вязание.

— Решила дочкам своим шапочки связать, — сообщила она. — От первого мужа у меня девочки-близнецы остались. Уже четыре им исполнилось. Одна на отца похожа, другая на меня. Настоящие попрыгуньи.

Людмила сегодня спокойна: не томится, не мечется, и пальцы ходят уверенно, быстро. В глаза ей заглянуть я не решаюсь. Но и в них, наверное, сегодня тишь.

— У меня тоже сын четырех лет, — сказал я. Сказал, и будто ожили в ушах слова сына. Когда я, еще здоровый, был в отпуске, он крепко обнял меня за шею и воскликнул: «Я больше никогда не отпущу тебя на войну одного! Никогда-никогда!»

— Вот интересно! И вашему четыре. Хотите, я ему тоже шапочку свяжу?

— Он парень. Уже кепку носит.

— На кого похож?

Из комсомольского билета, пробитого немецким осколком, я достал карточку, где были сняты вдвоем — мать и сын.

— На маму похож. Пригожим будет. Я карточку своих девочек не стала брать, чтобы душу не травить. А то каждый раз буду смотреть и плакать. — Она взяла фотографию. — У вашей жены глаза умные. Зря говорят, что красивой женщине ума не надо. Самое удручающее зрелище — красивая дурочка. Ошибка природы, причем большая…

Мы пошли на поправку, окрепли, на ноги уже встали твердо.

На гору подниматься пока решимости не хватает, но, только спадет дневная жара, идем к морю. Сидим и смотрим, как разлетается брызгами разбившаяся волна, как, борясь с прибоем, купаются здоровые люди. Следим за дымками проходящих на горизонте пароходов и делим их между собой: один ей, другой мне, третий ей, четвертый мне… Столько у нас пароходов, а мы все на берегу сидим.

Но Людмила то ли остыла ко мне, то ли сдержанней стала: и волос моих не гладит, и руки ее при встречах и прощаниях молчат. Однако если мы хоть немного не видимся, сама приходит под окно и выкликает меня. Я все время стремлюсь к ней. И ее и мои соседи на нас, как на неразлучных влюбленных, смотрят. Считая, что любовь — самый тяжелый из недугов, они выказывают свою солидарность, сочувствуют нам. Даже Мария Аристарховна решила не обращать на нас внимания. Лишь приехавший из Киева молодой подполковник очень старательно начал вокруг Людмилы силки расставлять. Увидит на улице — за ней увяжется, в кино пойдем вокруг нас вьется, меня оттирает. В палату к Людмиле только при мне сколько раз стучался. Но быстро обжегся. «Видите же, подполковник, я капитаном увлечена», — наконец сказала она ему, непонятливому.

…Через двадцать пять лет этот подполковник по какому-то делу приехал в Уфу. Расспросил людей, разыскал меня, был у нас дома, пили чай. Рассказал, что Людмилой он тогда не просто увлечен был, а влюбился сильно, по-настоящему, не мог забыть всю жизнь. «Я тогда увидел, что душа у нее небывалая, волшебная душа. Вы счастливый. Вы с ней рядом были… Той весной я ненавидел вас через край. А теперь сам вас разыскал. Какая-то сила сама привела. Душа утешение получила…» Он давно уже не военный. На слова и жесты сдержан, человек, видать, мягкий. А тогда таким решительным и хватким его, вероятно, сделала любовь…

Теперь я Людмиле никого не заменяю, сам собой хожу. Потому и отношения ровные, спокойные. К тому же я ее, как видите, от натиска других мужчин защищаю, от страстных взглядов заслоняю. Погоди-ка! Вот чудеса!.. Опять я кого-то заменяю, чьи-то обязанности исполняю: вот сейчас я в должности щита…

Пришло время уезжать. Мы должны ехать вместе. Вечером долго сидели на улице. Та луна уже кончилась, народился новый месяц, маленький, горбатенький. Он даже не на небе, а рядом, уцепившись за ветку магнолии, висит. Дотянись и возьми. Но мне сейчас не до него. Людмила не в себе. Все нужные слова заблудились где-то. Воспоминаниям рановато, а обещаниям… Любые обещания были бы ложью. Первой заговорила она:

— Спасибо вам, Капитан.

— За что?

— Не знаю, не умею сказать, по полочкам не разложу, — она взяла мою руку в ладонь, пожала, но не отпустила. «Ни за что. Просто ты сам по себе дорог мне. А больше сказать боюсь…» — говорила ее рука. Потом еще что-то добавила, но я не понял.