Изменить стиль страницы

Так у нас беззастенчивых называют, которые зимой, в гостевую пору, без зова-приглашения из избы в избу ходят. Ходят так, что лапти обледенеют. Оно и понятно, только под одним столом подтают, да не просохнут, как к другому застолью надо идти. Исхака и гнать не гонят, и в красный угол не сажают. Он свое место, чин свой знает. Его место в самом низу, на самом краю. У этого худосочного длинного человека с маленькой головкой на слабой, со скалку толщиной шее странное прозвище — Царская Казна. А такая «казна» вот что означает: обжора невероятный, а сало на кости не пристает. Жрет: и сыт и не сыт, и стыд не в стыд. Кто когда его этим прозвищем наградил, никто не знает. Но этот забитый, почти до пятидесяти доживший одинокий человек и после того, как царя скинули, все Царской Казной ходит. Рубаха на нем из ситца в крупный цветочек. Из такого у нас женщины наволочки на подушки шьют, потому что самый дешевый товар. Опять, забегая вперед, скажу: по нынешним временам, Исхак из самых модно одетых мужчин оказался бы.

Исхак допил из миски и начал вылизывать дно.

— Ну что, Исхак, наелся? — спросил отец.

— Нет, агай, не наелся, наполнился только, — отирая обильный пот с тощей шеи, ответил тот.

— Эй, Исхак! Спор есть! Выиграешь — ремень с себя сниму, твой будет! — сказал наш рыжеусый сват Хисматулла. Он во всей округе первый спорщик. Однажды в какой-то чувашской деревеньке лошадь свою проспорил, так сам в телегу впрягся и домой прикатил. «Лошадь ведь и пасть могла», — утешил он свою жену. «Хорошо, что проспорил только. Жалко было бы, если бы померла, очень уж справная лошадь», порадовалась наша простоватая сватья.

Да ведь и Исхаку об заклад биться не впервой. Хотя на схватку выходит не он, а его живот. И сейчас он быстро смекнул, в чем дело.

— На сколько?

— С верхом полных десять ковшей.

— Спорят! Спорят! — зашумел народ. — Эй, не упустите! Исхак-богатырь на бой выходит!

Все тут же обступили спорщиков.

— Ну-ка, покажи ремень, — сказал Исхак. Хисматулла тут же снял его с пояса. Желтый, кожаный, с широкой медной пряжкой — чудесный был ремень у Рыжего свата! Исхак взял, покрутил его, осмотрел.

— Натощак твой ремень пятнадцать ковшей стоит, на все двадцать даже потянет. А сейчас больше пяти не смогу.

— На девять! На девяти соглашайтесь! — крикнул кто-то.

— Шесть, — упорствовал Исхак.

Рыжий сват прямо вырвал ремень из его рук. И ведь не ремень состояние целое.

— На шесть ковшей я вон и с Пупком спорить не буду, — ткнул он подбородком в меня.

Та-ак, сват… Значит, меньше меня, немощней меня и человека не нашлось? Правая рука моя взметнулась к фуражке. Взметнулась, но тут же опустилась. Хлопнул бы шапкой оземь, побился бы об заклад — людей только совестно. Как-никак эти рыжие оскребки — сват наш.

— Братья! Войдем в положение сытого Исхака: восемь опрокинет — и ладно, — пророкотал Надовражный Тимербай. Если пустую бочку вниз по склону пустит, она точь-в-точь его голосом загремит.

Остальные поддержали Тимербая:

— Восемь в самый раз! Пусть эти еще уместит.

— И у Исхака, наверное, утроба не без кишок!

— Да и восьми не сможет! Надорвется!

— Не тот уже Исхак, сдал…

Это нарочно говорят, чтоб его раззадорить, сразу видно. Исхак дважды гулко хлопнул себя по животу.

— Богу доверимся. Лопнешь, так лопни, только меня не посрами, молвил он. — Несите катык. Считайте до восьми, дальше видно будет.

Принесли большой жбан катыка, порядком вместительный ковш.

— Черпай, ровесник, — сказал Исхак Тимербаю, — ты человек справедливый, твоя рука легкой будет.

— Ну, сядем. Ты, Исхак, тоже садись, — сказал отец. Все, кто стоял, там и сели. Один Исхак на ногах остался.

— Я бы стоя пил, если разрешение будет… — он просительно посмотрел на моего отца.

— Нет разрешения! — отрезал владелец ремня. — Пищу уважать надо.

Ясное дело, он это не из почтения к пище сказал. Просто, если стоя пить, в утробу больше входит. Вот чего боится, рыжий черт.

— Ладно, будь по-твоему, — согласился Исхак.

Сесть он все равно не сел, только опустился перед миской на колени. Сейчас он походил на журавля, который вот-вот взлетит.

Тимербай зачерпнул первый ковш. Исхак начал прихлебывать. Еле тянет, даже не чувствуется, чтобы по его тощему горлу продвигался катык. И второй ковш он выпил так же не спеша. Когда за третий принялся, народ начал роптать:

— Конечно, еле шевелится, знамо, выиграет.

— Никак, до вечера задумал дотянуть, Исхак?

— Это разве спор? — недовольно сказала одна девушка. — Как сиротливый теленок тряпку сосет.

— Разжижаешь, Исхак, сон нагоняешь!

Исхак на них и не покосился даже. Но все же четвертый ковш выпил быстрее. Пятый и шестой он опрокинул одним духом. Его большой выпирающий кадык сновал от подбородка к ключицам. Здесь все «помочники» медленно-медленно, так сидя, и подъехали к Исхаку. Понемногу они совсем окружили его. Протягиваясь к седьмому, Исхак глубоко вздохнул. Пот, до этого падавший каплями, теперь уже струйками бежал. Когда он поднес ковш ко рту, послышалось бульканье частых и крупных капель. Живот его под цветастой рубахой вздулся, как хорошо набитая подушка. «Подушка» не колыхнется даже. Каким же местом дышит этот смертный? Седьмой ковш он в три приема выпил. Выпил и рыгнул.

— Прорвало затор, — одобрил кто-то, — освободилось место.

Но, видно, места все же немного освободилось. Последний ковш Исхак пил тяжело, мучительно. Глотнет катыку, а он не заглатывается. Люди, смотря на него, сами вытянули шеи и начали старательно глотать Исхаку помогают. Сначала глотками, потом по каплям, но все же катык убывал. Убывал-таки. Завидев дно, Исхак хлебать перестал, высунул длинный белый язык и, как кошка, принялся вылизывать. Все вылизав, подбросил пустой ковш вверх и поймал. И капля не капнула. Рыжий сват подошел и без слова повесил желтый, кожаный, с широкой медной пряжкой ремень Исхаку на шею. Такой ремень — один на всю страну. И в этот миг я в первый и в последний раз в жизни увидел на лице Казны-Исхака лукавую улыбку.

— Давай, усишки, — сказал он, — продолжим спор.

— Говори условие! — опять загорелся наш сват.

— Решишься перед всем народом из штанов завязку вытянуть — еще два опрокину.

Опять поднялся шум:

— Давай, давай, усатый!

— Ай, маладис, Исхак, ну и хват, оказывается!

— Держись, куда восемь вошло, еще два войдет!

— Ну, рискни же!

— Вот бесстыдники! — заверещала одна женщина. — Нашли потеху «помочь» срамить!

— Согласен! Черпай, Тимербай! — вспетушился Рыжий сват. — Коли срамно будет — пусть стыдливые отвернутся.

Но тут победитель-богатырь схватился за живот и рысцой побежал за копны. Ни днем на жатве, ни вечером в застолье он больше не показывался.

Но с того дня и покуда не оставил этот мир, ремня Исхак не снимал. С ремнем его и похоронили: говорят, это был его единственный перед смертью наказ. Может, самым большим его жизненным выигрышем, самой высокой завоеванной наградой и был этот ремень…

Но главный спор, главное состязание было, оказывается, впереди. После обеда оставшиеся наделы дожинали все вместе. В «помочь» народу много, так что не вдоль, а поперек жнут. Уже ближе к вечеру все «помочники» с промежутками в три-четыре шага встали от края до края последнего осьминника.

Девушки в белых фартуках, женщины в платках с завязанными на затылке концами, юноши в распахнутых рубахах, мужчины с мокрыми от пота и белыми от соли спинами, положив серпы на плечи, на мгновение умолкли. Поле вызревшей ржи, застыв, как тихое озеро, дремало перед нами. Кажется, прыгнут сейчас люди с берега и поплывут, широко раскидывая руки.

Вдруг Ак-Йондоз, стоявшая между Нисой и Хамзой, решительно выступила вперед. Вышла и быстро повернулась к нам. Сначала она подоткнула подол зеленого сатинового платья, по локоть засучила рукава, косы с звенящими накосниками обвила вокруг шеи и завязала за спиной. И только потом, как выдергивают саблю из ножен, взмахом сняла с левого плеча с красной ручкой лунный серп свой. В ее глазах прыгали искорки непонятной, дотоле невиданной в ней удали. Всегда улыбчивые красивые губы сейчас сузились и затвердели.