Изменить стиль страницы

— В прежние времена по этой дороге царь только сам ходил. Теперь, когда Советская власть, каждый, кто хочет, может ходить, — объяснил вожак, — слабуда теперь, независимость!

Мы прошли один поворот, и — перед нами на горе стоял белый город! Вот он — протяни руку и возьми! Наш теперь город, далеко не уйдет.

— Ассалям-алейкум, город! Вот мы и пришли к тебе! — сказал Валетдин.

— Город нас встречает, души в нас не чает, калачами привечает, пошел нанизывать Асхат.

— Души не чает, калачами привечает, — повторили мы вслед за ним.

Куда ни глянь, заводские трубы торчат, минареты мечетей, купола церквей блестят. Мечеть от церкви мы отличить умеем. Из нашего аула боголюбовская церковь каждый день видна. Однако удивительно — почему эти церкви земля все никак не проглотит? Всем же известно: церкви гнезда греха — в прах рассыплются, все неверные после смерти в аду гореть будут. Церкви-то пусть, пропади они пропадом, а вот неверных жалко. Эта жалость вот с чего началась…

…Прошлой весной приехал к нам из Лекаревки с сыном Егоркой, моим ровесником, наш знаком Тимофей. Отцы за стол пить-есть уселись, мы с Егоркой взяли по лепешке и вышли во двор. У Егорки волосы желтые-желтые, глаза синие-синие, лицо, как репа, светлое, чистое. Как разговаривать, не знаем. Куда я — туда и он. Что я ни сделаю, он повторяет. Сходили в сад, на хлев слазили, потом на бревна, перед клетью сваленные, взобрались. Я ногами поболтаю, он поболтает, я вздохну, и он вздохнет.

Отцы наши разгулялись уже. Мой отец перед Тимофеем все по-русски хочет спеть. А тот по-нашему пытается. Первой Тимофея удаль выхлестнулась:

Ай да сватьюшка кума,
По малину в лес айда!
Хороша малина в чаще,
А сватьюшка слаще.

Я знаю, это он, чтобы к хлопочущей вокруг стола Старшей Матери подольститься, вломил. Теперь жди — сейчас моего отца голос заступит. Вон выдал:

Базар большой,
Народ много,
Русский барышня идет,
Дай ему дорога.

Мы с Егоркой посмотрели друг на друга. От его синих, навевающих грусть глаз охватил меня страх. И этот мальчик, с такими ясными, такими ласковыми глазами, будет гореть в аду вечно-вечно! Он будет гореть, и как ему будет больно!

— Егорка! — воскликнул я и невольно обнял его. Он сначала испугался, а потом и сам крепко прижал меня к груди. От страшной беды, показалось мне, заслонил я его в этот миг. Теперь за это кара, наверное, перейдет на меня. Но уже поздно — маленький кяфыр[7] в моих объятиях. Теперь нам вместе в огне гореть. Отцы уже вдвоем одну песню затянули. Про нас и знать не знают. А может быть, вот сейчас, в это мгновение, двум мальчикам, мальчику желтоволосому и мальчику черноволосому — детям вашим, вынесен приговор: гореть им в аду во веки вечные. Эх, отцы, отцы! Жалко мне их, и себя, и Егорку жалко.

…С чего это я Егорку вспомнил? А… церковь увидел.

Идем… Сердце стучит. Идем, идем, а город все на одном месте. Даже немного пятится будто. На камень и не ступить, пятки жжет. Гуськом по краю дороги плетемся. Пить до смерти хочется. Недавние прибаутки напрочь забыли. Впереди Насип шагает, за ним Хамитьян, За Хамитьяном — Валетдин… Шагидулла особняком по другой стороне дороги идет. Перед самым моим носом косолапит плоскостопый Ануар. На каждой пятке у него по трещине, с камыш толщиной. Эти пятки зимой валенок, весной-осенью сапог — и в помине не видят. Разве только лапти иной раз им и перепадут. Интересно, про родию в золотой шапке он правду сказал или сбрехнул? Станется, что и сбрехнул. Прилгнуть — это за каждым из нас водится.

— Эх, попил бы я сейчас — вволю! — сказал Насип.

— Валлахи, я и на глоток согласен! — начал божиться Валетдин. Язык бы только замочить.

— Еще ты, прорва, похнычь, раздразни детвору! — прикрикнул Шагидулла.

Больше об этом не говорили.

Мы долго шли по улице, застроенной небольшими деревянными домами, и вышли наконец к мосту через Агидель. Зачерпнули воды, кто тюбетейкой, кто войлочной шляпой, и напились вволю. Вода была теплой, невкусной. Но, напившись, мы приободрились. Калашный праздник, должно быть, за мостом, на горе находится. Праздники, они всегда куда-нибудь повыше заберутся. Здесь же покуда праздником и не пахнет. Мы прошли через мост. Но и там ничего особого праздничного не приметили. Дома, правда, повыше, ворота все на русский манер, улицы наших поуже. Подводы, верховые и просто пешие туда-сюда снуют. Друг другу и «здравствуй» не скажут.

— Эге, ребята, вон «Калачи» написано. Калачная лавка это, — сообщил Валетдин, который лучше всех нас умеет читать. Я буквы только узнаю, а в слова складывать еще не могу.

Мы перешли через улицу и встали перед дверями желтого дома.

— Парни, лучше я первый за дверную ручку возьмусь, у меня рука… только сказал Натип, как дверь распахнулась и хлопнула его по голове. На лбу тут же взбухла шишка.

— Ассалям-алейкум!.. — пробормотал он человеку, вышедшему из дверей.

— Кум-кум, — передразнил тот и пошел дальше.

Пока дверь не закрылась, мы протекли вовнутрь. Вошли — и даже поздороваться забыли, так и застыли. На полках вздымаются ряды пухлых калачей, белыми хомутами висят на стенах связки кренделей, ящики ломятся от пряников, и каждый пряник в красном кушаке, выхваляется будто. А халва-альба разная блестит-усмехается, сама в рот просится. Вот оно где, калашное разгулье!

Лавочник на нас глаза вытаращил. Мы молчим, и он пока молчит. Поначалу, должно быть, сробел даже немного, с весов гирю снял. Мы приличие сохраняем, дальше дверей не идем. Он тоже не спешит, стоит себе с кислым лицом. Сдается, чем-то мы ему не понравились. Хотя ничего в нас такого, людям неугодного, и нет вроде…

Наконец его толстые масленые губы шевельнулись:

— Зачем пожаловали, лохмотники?

— Мы, товарищ, не лохмотники, мы из деревни пришли, — с достоинством ответил Шагидулла.

— Вижу, что не из царского дворца прибыли, товарищи оборванцы, — в горле у него что-то прокудахтало, плоское жирное лицо стало свекольно-красным. — Так с чем, говорите, к нам припожаловали?

Гиря глумливо подпрыгнула в его ладони.

— Мы, это… где калашный праздник, хотели спросить… — Валетдин не успел договорить, вожак рванул его за рукав.

— Калашный праздник?.. А — калашный праздник! — опять расплылся Свекольный Блин. — Калашный праздник вот здесь, в кармане, бывает, он сунул руку в карман и побренчал денежками.

Мы, будто сговорились, все враз полезли в карманы. Там, если и был когда праздник, весь выдуло… И калачи на полках, и крендели на гвоздях, и пряники в ларях, халва-альба в коробочках — сразу будто пылью покрылись, ни глазу радости, ни языку сладости. Как вошли мы не поздоровались, так и вышли — не попрощались. Пошли дальше.

— Мы тоже умники большие! — сказал Насип. — Калашный же праздник русские празднуют, а мы с мусульманином связались. Да еще с нип…нипманом каким-то!

— Свой мусульманин, а как насмехается! С порога «лохмотниками» обложил! — вскипел Валетдин.

— Мусульманин, коли скаред, десять кяфыров перескупердяйничает. Поэтому и баит про скупердяя сложили, — объяснил Асхат.

Земле не забыть ненасытного скрягу, Поскольку земля проглотила беднягу.

Вот увидите, и этого когда-нибудь сглотнет.

Мы поднимались все дальше, в город. Подходили и подолгу глядели в окна калачных лавок, крутились возле домов, откуда разносился запах свежевыпеченного хлеба. Но никому мы не приглянулись, никто нас к себе не зазывал. Где же русские, которые калачи раздают? Есть же они где-то! Не может быть, чтоб не было! Это же в голове не умещается: из такого далека притащиться, ходить — слюни подбирать, и отправиться восвояси, несолоно хлебавши?!

вернуться

7

Кяфыр — неверный.