Изменить стиль страницы
Я землю покину завтра —
буду кормить червей.
Завтра зароют мой труп —
стервятник взлетит над землею.
Ведь я лишь странник —
о Странник,
дай мне закончить мой путь,
станцевать
мой танец земной.

— Так что Выход в мир назначен на это воскресенье, — сказал Квези, когда они миновали перекресток Виннеба.

— Я знаю, — сказал Баако.

В воскресенье Баако разбудило жалобное блеяние барана, привязанного во дворе к стволу мангового дерева. Барана, специально для празднества, привел из их родовой деревни Котсе-йе-Абоа, где Баако был всего один раз, да и то очень давно, человек по имени Коранкье Горбун. Когда Баако проснулся, домашние уже начали вставать, и блеяние порой заглушалось шарканьем ног по коридору, скрипом дверей да шумом воды в уборной или ванной. Потом он услыхал шаги матери и ее негромкую песню, а по шуршанию материи, по металлическому и стеклянному позвякиванию догадался, что она выносит на веранду чистые скатерти, ножи, вилки и ложки, купленные к празднику, и бокалы, которые она попросила накануне у соседей; после того как шаги матери затихли, Баако встал, надел шорты и рубашку, вышел на веранду и увидел три стола, накрытых розовыми и голубыми скатертями, с батареями бутылок на них. К столам были придвинуты кресла для особо важных гостей, а во дворе громоздились красные, зеленые и золотистые стулья из фойе соседнего кинотеатра — для гостей попроще. В глубине двора на земле стояло пять глиняных горшков с почти прозрачными язычками голубовато-желтого пламени над раскаленными углями.

Следом за Баако на веранду вышел Коранкье Горбун, ночевавший в кухне, и прищурился от мягкого утреннего солнца. В левой руке Горбун держал зеленую пивную бутылку, из которой, словно тяжкий туман, выползал густой запах самогона акпетеше, а в правой — длинный стальной нож с деревянной ручкой и напильник. Запрокидывая голову, он прихлебывал акпетеше и громко крякал после каждого глотка, как будто самогон сжигал ему внутренности.

— Здорово, хозяин, — сказал Коранкье, увидев Баако.

— Какой же я тебе хозяин? — спросил Баако. Горбун засмеялся и, задрав голову, отхлебнул акпетеше. Потом спустился с крыльца, подошел к барану и принялся его разглядывать, временами осоловело дергая головой и приборматывая нечленораздельные восклицания, в которых слышалось презрение, странно смешанное с неясным страхом. Немного постояв, Горбун ткнул барана пальцем, умостил бутылку рядом с деревом, взял в освободившуюся руку нож и начал водить по нему напильником. Через несколько минут он проверил остроту лезвия большим пальцем, и в этом точном движении не было ни следа пьяной осовелости. Явно удовлетворенный своей работой, он поднял острие ножа вверх и проговорил:

— Нананом, это я, Коранкье, дозволь мне пролить кровь. — А затем, описав ножом плавный полукруг, воткнул его в землю, поднял бутылку и окропил нож несколькими каплями акпетеше. — Пей, Нананом, и благослови своего сына, — сказал Горбун, вылил остатки самогона в собственное горло, поперхнулся, закашлялся, ударил себя несколько раз в грудь и, швырнув пустую бутылку за забор, нагнулся, чтобы вытащить из земли нож, а потом подошел к барану. Тот попытался убежать, но Коранкье дернул за веревку, подтянул его к себе, и прерывистое блеяние испуганного животного наложилось на плотоядное, одышливое молчание Горбуна. Балансируя на одной ноге, Горбун всей тяжестью навалился на барана, плотно зажал его голову под мышкой, глянул вверх, поплевал в ладонь, приложил ее к песку и наконец обхватил пальцами ручку ножа. Когда он, стирая с лезвия пыль, плашмя провел им по бараньему горлу, баран мелко задрожал, коротко, хрипло проблеял, но Горбун уже задрал ему голову и резко полоснул по горлу ножом. В первую секунду кровь забила фонтаном, но вскоре фонтан опал, и красная струя начала выплескиваться на землю медленными, постепенно слабеющими толчками. Коранкье распрямился, сорвал несколько манговых листьев и вытер ими окровавленный нож. Потом поднял убитого барана и понес его к горшкам с углями; вскоре по двору пополз дымный чад горящей шерсти, а Горбун с пронзительным скрежетом стал точить ножи для разделки бараньей туши.

Когда Баако снова вошел в дом — с задней веранды, — ванная оказалась свободной. Он быстро побрился, принял душ, вернулся в свою комнату и, уже кончая одеваться, услышал осторожный стук в дверь. Это была Наана, и она начала говорить, даже не успев притворить дверь:

— Дом переполнен запахами, Баако!

— Сядь, Наана, — сказал он. — Стул слева от тебя.

— Я знаю, — ответила старуха и села. — Такие ужасные запахи, — снова начала она, но потом вдруг улыбнулась и добавила: — Зато мне нравится, как пахнет в твоей комнате, Баако. Лавандовая вода и пудра.

— Я только что побрился, — сказал Баако.

— А те-то, в доме-то! Запахи и шум. И еще я слышала — утром во дворе зарезали барана.

— Это для празднества.

— Какого еще празднества?

— Араба сегодня устраивает своему сыну Выход в мир.

— Не может быть, Баако! Значит, я что же — разучилась считать? Скажи, разве она родила неделю назад?

— Нет, считать ты не разучилась, Наана. Роды были пять дней назад. И все же Выход в мир назначен на сегодня.

— Пять дней, — изумленно прошептала старуха. — Пять дней! Ведь ребенок еще не укрепился в нашем мире. Душой он еще там, с духами, а его насильственно выволакивают сюда, чтобы все эти их гости — жадные пожиратели мяса — поглазели на него!

— Так захотела Араба, — сказал Баако. — Да и мать тоже. Ну, и вдвоем они уговорили Квези.

— А ребенок-то из упорных. Если он останется в нашем мире, от него можно ждать великих дел. — Наана удивленно покачала головой. — Они же сами говорили, он несколько раз отказывался войти в здешний мир. А теперь вот согласился, но они опять ничего не поняли. Ведь он на несколько недель опередил свое время.

— Да, ты правильно подсчитала, Наана.

— И ведь я ничего не смогу им объяснить! Бывает, ребенок вот так поспешит, а потом окажется, что это всего лишь любопытный дух — придет, глянет на наш мир и уходит обратно. Но я слишком стара. Если я попытаюсь их вразумить, они просто проклянут меня, скажут, что я колдунья, что я хочу отобрать у него жизнь, чтобы продлить свою.

— Опомнись, Наана! Никому такое и в голову не придет.

— Ты слишком юн, Баако. Ты не знаешь, какими злобными бывают людские души. Но зато твоя юность позволяет тебе быть великодушным. — Наана вздохнула, потом напряженно пригнулась вперед, словно хотела оказаться поближе к внуку — Ну, а сам-то ты, Баако, что ты думаешь об этом балагане?

— Да ничего не думаю, Наана, Я, признаться, не очень-то понимаю смысл этого обряда.

— Стыдись, Баако! Если ты не понимаешь обряда, то как же тебе удастся проследить, чтобы он был исполнен правильно? Да что тут непонятного? Младенец, пока он не окреп, живет между нашим плотским миром и царством духов. Если все делается правильно, он находит свой земной облик и решает остаться в нашем мире. Но ему надо помочь. Потому что он может устрашиться уготованных ему здесь страданий и вернуться к духам. Ну подумай сам — что тут непонятного?

— Я вижу, мне следует почаще слушать твои рассказы, Наана. — В голосе Баако прозвучала добродушная насмешка. — Только вот очень уж они всегда грустные.

— Не пытайся сбить меня с толку льстивыми словами, Баако. Почему ты не пресек глупость сестры и матери?

— Да не смог я.

— Ты меня удивляешь, Баако! Мужчина, дядя, не может вразумить двух женщин?

— Я думал, Квези отговорит Арабу, — сказал Баако. — Но я ошибся. А ведь он отец!

— Зачем ты мне это рассказываешь! Конечно, Квези отец. Но ответственность за ребенка лежит на тебе. Отец, он всего-навсего муж, а мужья приходят и уходят, они лишь трутни, переносящие семя. Дядя — вот кто должен заботиться о ребенке. Вы с Арабой — родня по крови, и ее ребенок — это твой ребенок, Баако. Подумай, что случится, если ты будешь сидеть сложа руки и смотреть, как они пытаются его погубить!