Изменить стиль страницы
* * *

От внезапного летнего ливня я укрылся в небольшие сени позади деревянного дома.

Замкнутое пространство, в котором нет окна, а только стены и дверь. Сени ведут в сад, но служат и чуланом. Здесь всегда сухо и тихо. Зимой — тепло, летом — прохладная свежесть. Мягкий свет, белизна и покой и всегда, в любую пору дня и года, то доброе уединение, которое не отделяет от людей и мира, но побуждает человека спокойно думать и лучше видеть и людей и мир.

Я видел многие великие строения на земле, и высокие горы со снежными вершинами, уходящими в небо, и, наоборот, с этих гор — далекие пространства суши и моря, и на все, с чем я когда-либо встречался, я смотрел с большим любопытством, с радостной благодарностью, но все это вместе, и даже больше того, я часто нахожу в мысли: замкнутое и ограниченное пространство есть благо, которое человек создал по своему замыслу, своими руками и для себя. Когда ты попадаешь в это пространство и оно укроет тебя, ты, как никогда и нигде, понимаешь и любишь человека и все, что ему принадлежит.

А ведь, кажется, совсем пустяк. Ничего нет. Белые стены в полутьме. Большие дубовые двери, которые служат и четвертой стеной, и окном, и выходом в мир. Кое-какой садовый инвентарь, сваленный на пол или развешанный по стенам, несколько пустых горшков и случайная доска, которая может послужить сиденьем, но не обязана так называться и всегда им быть.

Замкнутое пространство, созданное человеком для человека, голое и безымянное пространство, и в нем неизменное ощущение, что ты один, что ты укрыт и защищен, что тебе все знакомо и близко, что нет минуты, когда бы ты был добрее, чище и выше душою.

* * *

На обширном картофельном поле одинокий подсолнух под облачным небом. Он повернулся к востоку, хотя солнце весь день не показывалось и сейчас где-то на западе, за облаками. Но он, видимо, потерял ориентировку и вот стоит, растерянный, обезумевший, с самого утра смотрит на восток, ожидая солнца. Иначе он не может.

* * *

В Марселе. Или мне только кажется, или же разговоры, которые ведутся вокруг, столь же необычны, как и все, что во мне происходит.

В ресторане. Слушаю, как мужчина с явным английским акцентом, несколько странной наружности и явно навеселе, объясняется с кельнером.

— Вы не имеете права оскорблять меня, сударь, — говорит кельнер с той холодной дерзостью, для которой лишь на французском языке можно найти учтивую форму.

— А давать вам чаевые я имею право?

— Чаевые вы даете за то, что я вас обслуживаю, — спокойно отвечает кельнер.

— Да, за это положено десять процентов, а я вам даю больше двадцати.

— Верно, и я вам благодарен за это, но я ни за какую цену не позволю себя оскорблять.

— В таком случае, — гость произносит это с удивительной невозмутимостью, — в таком случае мне придется переменить ресторан.

* * *

Дождливые дни. Полное одиночество. Занимается солнечное утро, но вдруг все вздрагивает и темнеет, и через мгновенье залив с окружающими горами оказывается под колоколом туч, из которого попеременно то льет густой дождь, то сияет солнце.

Так я играю в жмурки с безрассудными приморскими ливнями. То я их обману, то они меня. Удастся мне проскользнуть в минуту затишья между двумя шалыми ливнями — я улыбнусь тихо и незаметно. А если ливень обманет меня, тогда повсюду вокруг начинается веселый перестук крупных капель по широким листьям и жестяным крышам. Тогда я бросаюсь в первую попавшуюся подворотню или под густое дерево. И пока я бегу к укрытию, ливень смеется надо мною и делает это громко и беспощадно. Так мы обманываем и хитрим друг с другом целыми днями. И так, хотя я абсолютно один, я сохраняю иллюзию, будто я рассмешил другого, что радует еще больше. И волны нерастраченного и неутоленного смеха, накопившиеся во мне, находят, хотя и обходный, путь к освобождению. А я испытываю небольшое, но приятное облегчение и радость.

* * *

Этот мертвый и глухой городишко напоминает мне стоячий пруд, где разводят карпов, который я видел где-то во Франции. Воды мало. Тяжко, душно. Все друг другу бесконечно скучны и постоянно мешают. Молодые карпы, «мужчины в расцвете сил», предприимчивые и сильные, держатся у поверхности; подгоняемые еще не заглохшими инстинктами голода и размножения, они непрерывно в движении. Другие, совсем юные, носятся туда-сюда, не зная покоя от зреющей силы. А старые поблекли, утратили половину чешуи, точно облысели. Они мудры той зряшной, прокисшей мудростью, которая приходит тогда, когда исчезает сила; отяжелевшие от лет, они лежат на самом дне, едва шевеля огрубевшими жабрами и поредевшими плавниками, и непрерывно зевают.

* * *

Майский день, зеленый и золотой, свежий и радостный. Много людей, разговоров, улыбок. Кажется, нет конца радости. А перед наступлением вечера, в сумрачный миг, откуда-то в меня вселяется чья-то беда и чье-то страданье, и вот я уже живу жизнью другого человека, который и выше и лучше меня, один из тех, кто не изведал пи успеха в жизни, ни счастья и кто дорого и тяжело заплатил за свое упорное стремление быть и остаться тем, что он есть, вопреки воле людей и силе обстоятельств. И все во мне изменилось и преобразилось и зажило как трагедия, чуждая мне по своим причинам, но по своим последствиям целиком моя. И она тем тяжелее, что никто ее не видит и не признает.

Не всегда легки и не всегда приятны дороги, на которые уводит нас наше воображение.

* * *

В одном из лучших белградских ресторанов метрдотель — вышколенный кельнер с довоенных времен. Он владеет английским, немецким, итальянским языками и встречает иностранцев любезно, употребляя и злоупотребляя своими жалкими знаниями. С иностранцами он одновременно и раболепно принижен, и преувеличенно фамильярен, и навязчив, и докучен. Но, говоря по-сербски с местными посетителями, он резок, подчас груб и просто не умеет быть вежливым, а когда разговаривает с подчиненными, то кричит на них, угрожает и отвратительно ругается. Он, сдается мне, думает, что невозможно говорить вежливо на своем родном языке, что вежливость и человеческое обхождение — особенность людей пришлых и чужих языков.

* * *

Ячменное поле в горах. Проселок идет вдоль межи, но чуть ниже ее, так что мой взгляд постоянно находится на уровне колосьев. Косматые переспелые колосья на синем небе знойного дня. Каждый излучает немного света, точно свеча в прикрытом фонаре, и все вместе создают поверх ровной поверхности поля легкий трепетный ореол медно-красного цвета, по которому беглыми бликами пробегают время от времени зеленые и синие огоньки. Иногда кажется, будто поверхность поля вспыхивает спектром радужных красок. Но вновь побеждает красноватый цвет. Хотя внутри него не прекращается игра беспокойных и чуть заметных зеленоватых и синих волн. Так рождается нечто вроде предчувствия постоянно возникающей радуги. Она никогда не появится целиком, но о ней все время помнишь.

* * *

Смотрю в окно на пустую улицу. На полированном сером асфальте плывет и подрагивает тень листа, который в эту минуту оторвался с высокого платана и падает. Я вижу, как, сперва маленький, словно точка, он постепенно увеличивается. А затем в поле моего зрения попадает и сам лист, он быстро накрывает свою тень, ложится в нее, как в свою могилу.

* * *

Когда бы ни оказывался я в компании простых людей, у которых в жизни одно определенное дело и которые делают его с любовью или хотя бы с терпением, я чувствовал себя хорошо и, сдается мне, сам был лучше. Поэтому я могу понять своего знакомого М. У.

По вечерам он уходил в кофейни, сидел с маленькими людьми, чиновниками без карьеры, погибшими или наполовину состоявшимися художниками, вел с ними разговоры, слушая их нередко выдуманные сетования, высказывал сочувствие, давал советы. Его знакомые удивлялись. Он ничего не умел объяснить, потому что не мог об этом говорить. А они не понимали, что общение с подобными людьми часто оказывалось для него единственным спасением. Потому что, когда опускался вечер, с преходящим, но тяжелым ощущением полной потерянности и безысходности он цеплялся за этих людей с их рассказами, пока снова не обретал силу и самообладание, чтобы совладать с собою, встать на собственные ноги и вновь сделаться тем, кто он есть.