Изменить стиль страницы
* * *

Люди из народа, особенно те, что заняты тяжелым трудом (земледельцы, матросы, носильщики), после работы обмениваются между собой скупыми словами и еще более скупыми жестами. Но тот, кто говорит, то и дело кладет между собою и собеседником свою большую, обожженную руку. Эта рука, с чуть расставленными пальцами, с обращенной кверху ладонью, почти черная, появляется на столе как некое главное доказательство, одновременно легкое и весомое.

* * *

Швейцарский отель. Как холоден этот порядок и эта нечеловеческая чистота! Как тяжелы леса и горы!

Самое прекрасное из того, что существует в этом стерилизованном швейцарском краю, — это сознание, что мне не придется здесь оставаться дольше сегодняшнего ужина. Одна мысль о том, чтобы провести ночь в подобном отеле, наполняет меня ужасом, желанием бежать куда глаза глядят и звать на помощь.

Свободны, просты и истинно красивы здесь только водопады. Правда, и они нередко чуть подстрижены и укрощены, но вода падает благодаря собственной тяжести, разбиваясь на камнях в белую пену и живое серебро.

Возле одного из красивейших водопадов, низвергающегося у дороги, стоит заметная издали надпись: «L’eau malsaine»[46]. Это нездоровая падающая струя отравленной воды ничуть не менее прекрасна, чем остальные. Гибкая и белая, она выглядит среди прочих женщиной с дурной репутацией, отверженной и заклейменной.

Я думаю о жаждущем путнике, проезжающем здесь ночью, когда надписи не видно, а вода слышна и ощутима, — путник нагнулся и пил всласть, пока не утолил жажду.

* * *

Анита, la Mejicana[47]. Располневшая и увядшая преждевременно, зараженная дурными болезнями, обезумевшая от алкоголя и наркотиков, она поджидает прохожих в мрачном и грязном тупике старого города. Знает всего два десятка французских слов. И счастлива, когда может говорить по-испански. Тогда она смеется и плачет, всплескивает от восторга руками и кусает себе пальцы в отчаянье. Все разом. И рассказывает, рассказывает без конца и края, без связи и смысла. О Гвадалахаре, о Мехико, где живет ее мать («mamacita»), о каком-то Хоселито, с которым она приехала в Париж и который потом скрылся и бросил ее.

— Здесь я погибла, несчастная. Все называют меня дурой и сумасшедшей, потому что я не умею разговаривать, как они. Только поэтому. Что я ни скажу, они скалят зубы: «Quelle blagne!»[48]. Только это они и умеют.

Движением руки и с выражением лица, достойными величайшей трагедии:

— Как с дурочкой обращаются, как с тряпкой. А я только несчастная, брошенная в чужом мире. И у меня нет двух тысяч франков, чтобы вернуться в Мехико.

С крайним и возвышенным отвращением: Buab! Plata! Y siempre еsa рlata![49]

И тут ее тело, нездоровое, печально увядшее прежде времени, вдруг становится свежим и оживает. Смелые движения головы выражают высокие чувства, руки благородны, ноги стройны. А глаза — я не обманываюсь, я хорошо видел, — глаза огорченной и заплаканной девушки, невинной, доброй, чувствительной девушки, которая верит в бога, любит людей и не в состоянии причинить ни малейшего зла или совершить дурной поступок.

* * *

Сараево. Ориентальная, гандиевская нищета и запущенность. Роскошь в неожиданных вещах, которые нигде и ни для кого не являются предметами роскоши. Самая студеная и самая здоровая вода в мире. Самые странные дома, которые с начала своего существования выглядят разрушенными и склонными к разрушению, которые кажутся нездоровыми, но в которых живется долго и приятно, как редко где. В речи мужчин и женщин характерные гласные без цвета и определенной границы, от которых речь мальчиков и девочек звучит небрежным воркованием.

И все это усыпано тишиной.

* * *

В маленькой парикмахерской. Входит мужчина средних лет, плохо одетый, истощенный, с узелком в руках. Речь с ошибками, иностранный акцент. Спрашивает, можно ли здесь немного передохнуть. Сидящий у кассы хозяин молчит. Подмастерье, обслуживающий клиента, смотрит на хозяина. Мучительная тишина, в которой различимо не только медленное пощелкивание ножниц, но и негромкий треск огня в печи. Тогда хозяин все-таки решается и отвечает: «Нельзя, здесь не место для отдыха». И, говоря это, он смотрит по сторонам, точно ищет чей-то взгляд своим взглядом, который стоит увидеть и запомнить, но который невозможно описать. Иностранец произносит тихо: «Извините», — и растерянно выходит.

Я спрашиваю себя, где отдохнет этот человек. А отдохнуть он должен.

* * *

Нигде в мире, думается мне, не прощаются с такой болью и не обнимаются с таким жаром при расставанье, как на парижских вокзалах. Надо видеть эти молодые пары: с какой языческой откровенностью они дышат друг в друга и в последний раз гладят пальцами лоб, глаза, губы и шею. И во всем этом нет ничего ни постыдного, ни преувеличенного, ни смешного. Каждый прохожий с уважением смотрит и обходит такую пару, каждый старается оказать внимание женщине, которая с красными глазами и полураскрытым ртом остается на перроне и бессильно машет рукой, которая выглядит сломленной.

* * *

Нигде на земле, ни в каком лесу и ни в какой пустыне, не чувствовал я себя так далеко от мира и от людей и от всего, что я понимаю и знаю, как в одном скромном кафе парижского предместья, куда я ходил целую зиму и где седоватые граждане играли в пикет, а кельнер дремал, прислонившись к колонне.

* * *

На одной из крепостных стен Калемегдана. Я прикрыл рукой глаза от солнца и в обширном пространстве поверх тенистых рвов, поросших травою, увидел мир насекомых и мошек, паутины и птиц. Воздух вокруг наполняли бесчисленные живые существа, и все они находились в движении. По камням у меня под ногами шныряли ящерицы и пауки, а рядом, в свежеразрытой земле, извивались личинки и черви, сражаясь с воздухом и светом. И тогда я почувствовал, насколько неверно наше эгоцентрическое представление, будто мы шагаем по земле и находимся в воздухе как в чем-то разъединенном и как нечто разъединенное, и насколько справедливо представление о том, что мы составляем со всем нас окружающим море живых существ, то бурное, то спокойное. Мы не живем, мы просто есть жизнь! Существование личности, как и ее смерть, лишь преходящие заблуждения, две мгновенных волны в океане движений, которые нас окружают. И мне показалось, будто я увидел основу нашей мысли о вечной жизни и воскресении. Вечная жизнь заключена в сознании того, что все наши границы, все состояния и перемены — суть лишь воображаемые и унаследованные заблуждения, а воскресение — в открытии того, что мы никогда не жили, но вместе с жизнью существуем всегда.

* * *

Здесь, как и в Белграде, я вижу на улицах много молодых женщин с проседью или вовсе седыми волосами. Их лица измучены, но молоды, а формы тела еще больше выдают их молодость. Мне кажется, будто я вижу, как над головами этих слабых созданий прошла рука минувшей войны и осыпала их преждевременной сединой, сквозь которую просвечивает их молодость.

Эта картина не сможет сохраниться для будущего; головы этих женщин скоро еще сильнее поседеют, а затем и вовсе исчезнут с волнующейся поверхности прохожих. Жаль. Ничто лучше и красноречивее не сказало бы будущим поколениям о нашем времени, чем седые головы молодых, у которых целиком или частично украдена беззаботность и радость юных лет.

Пусть в этой заметке останется хотя бы память о них.

Сараево. 14 июня 1946 года

* * *

Когда набухшая, влажная и потемневшая почка дикого каштана собирается раскрыться, на ее поверхности сперва возникает светло-зеленая в глубине, а наверху чуть-чуть красноватая полоска, похожая на первый бледный отсвет зари на весеннем небе.

вернуться

46

Вредная вода (фр.).

вернуться

47

Мексиканка (исп.).

вернуться

48

Какая ерунда (фр.)

вернуться

49

Фу! И всегда только эти деньги! (исп.)