Когда карандаш перестал выстукивать, подпоручик сказал вздрагивающим голосом:
— Пожалуйста… света… Дайте света…
Вытащили из-за портьеры лампу, припустили фитиль. Все трое были бледны и серьезны. А на доске тянулись ряды правильных точек и тире, и Александров первый догадался, что это — знаки телеграфной азбуки, по системе Морзе, но прочитать текст он не мог — не умел.
В тот же вечер он понес доску для прочтения своему горбатому приятелю, станционному телеграфисту Саше Врублевскому. Тот долго вертел ее в руках, приглядывался и даже принюхивался.
— Черт знает, — говорил он задумчиво, — это, — несомненно, телеграфные знаки, видна опытная, верная, трезвая рука, но, черт знает, я никак не могу уловить смысла.
Потом он вдруг ударил себя по лбу и радостно воскликнул:
— Одна секунда! Я нашел! Это сигнализировано снизу вверх и справа налево. Зеркало! Я могу прочитать по отражению в зеркале.
Принесли из дамской уборной зеркало, и Врублевский прочитал глухим, но внятным голосом те слова, которых Александров не мог забыть никогда в своей жизни и после которых он уже больше не шутил с спиритизмом:
«Мы одиноки и равнодушны. У нас нет ни одного человеческого земного чувства. Мы одновременно на Земле, на Марсе и на Юпитере, и в мыслях каждого существа. Нас много — людей, животных и растений. Ваше любопытство тяжело и тревожно для нас. Наша одни мечта, одно желание — не быть. (Подчеркнуто на доске). В снах, в инстинктах, в бессознательных побуждениях мы помогаем вам. Но завиднее всего вечное забвение, вечный покой. Этого мы жаждем, как высшего счастья. Но воля сильнее нашей…»
Тут шифр обрывается резкой каракулей, точно кто-то грубо оттолкнул пишущую руку.
Александр Куприн
«ВОЛЯ»
Илл. В. Сварога
Нас было семь человек. Восьмым был наш учитель. Из всех остался в живых только я. Я потому прибегаю к обыденному языку, чтобы было понятно непосвященным. Говоря о нашей временной теперешней жизни, я не забываю о жизнях прошедших и будущих тех же жизней, но только в других оболочках. Пусть мне никто не поверит, но с тремя из ушедших семерых я почти ежедневно, по первому своему, глубокому, ничем не отвлеченному вниманию, могу войти в общение.
Вместе с уходом учителя, семья его нежных, терпеливых учеников осиротела. И распалась наша связь. Все, что я сейчас расскажу, простой протокол. Имен не называю. Учитель однажды сказал нам:
— Не правда ли? (У него была привычка говорить так: «Не правда ли?»). Нас всех восемь и все, что мы черпаем из сокровищницы необъятных знаний, — только маленькие крупинки в числе бесконечных и благостных чудес мира. Мы — из восьми звеньев замкнутая цепь. Потому-то я вам и советую уйти от толпы, от праздного любопытства. Нам никто не опасен, а мы подавно никому не делаем зла. Подумайте сами: кого мы будем страшиться? Легкомысленного, любопытного человека? Но он соскучится с нами через день. Искателя сильных ощущений? Мы его отошлем в театр Guignol[21]. Помните, князь, мы не побрезговали и вами, скептически-холодный насмешник, и вы потом первый сознались, что шаг от насмешки до веры меньше, чем шаг от веры до экстаза. Многие искали выгодных связей, философского камня, секрета изготовления золота, а другие даже думали, что мы изготовляем фальшивые бумажки. Подозревали нас иногда в каком-то зверском половом сектантстве, и являлись к нам любопытствующие старички и желторотые подростки. Все они только мешали нам. Не правда ли? Вы все помните Его изречение: «Лесть богатства и слава мира поглощают Слово»[22]. Иные даже подозревали, что мы занимаемся политикой. Все-таки мы остались только восьмеро — вы и я, ваш наставник и ваш первый слуга. Благодарю вас за то, что вы не говорили ничего никому, не называли моего имени. Это для меня залог и уверенность в том, что дело, которое мы делаем, самое главнее и важное дело, каким только занимались люди от времен Хирама, зодчего, воздвигнувшего храм Соломона, а может быть, и раньше, в столетия, утерянные историей.
Потому-то я, пишущий, и не называю по именам и по профессии людей нашего небольшого, избранного, поневоле тайного и христианского, в самом глубоком смысле этого слова, общества.
Однажды учитель сказал:
— Человеческую волю можно передавать в пространство — это теперь известно даже детям приготовительного класса. Вообразите себе современный броненосец: он вмещает в себе около полутора тысяч человек. Его громадные орудия вращаются в своих башнях от легкого нажима кнопки; он отопляется, освещается и движется при помощи машин, которыми управляют пять-шесть очередных людей; он посылает в сферу, в одну-две тысячи кубических верст, свои беспроволочные телеграммы… и это всего только машина. Но вообразите, во сколько сот тысяч раз мощнее и разнообразнее мозг каждого человека, не пораженного безумием, равнодушием или идиотизмом! Я хочу поднять руку и поднимаю, я иду именно туда, куда хочу, а не в другую сторону, я говорю, и у меня в запасе несколько тысяч слов, и каждое из них связано со зрением, с запахом, слухом, вкусом и осязанием и памятью прошлого, предвидением будущего. Я овладел искусством запечатлевать свои мысли на бумаге и делать их почти бессмертными. Нет такой фантастической и, скажем, даже шутливой мечты, которую до смешного маленькая бренная машина, человеческий мозг, не привела бы в исполнение. Я не говорю о бессмертии, но разве эта накопленная, сконденсированная энергия может пропасть даром, не возбудив вокруг себя в момент того, что мы называем смертью, громадных волнообразных пертурбаций? Возьмите хотя бы простой детский пример из рождественских рассказов о том, как на расстоянии земного диаметра один человек оповещает другого о том, что он перешел в новую жизнь, извещает в тяжелый, непривычный момент расставания с временной жизнью. Все мысли и чувства одного человека устремлены к другому, и вот он уже волнуется, тревожится и думает только о нем, о близком, о друге, об учителе, и его воля приходит в соприкосновение с другой, и он ощущает почти физически присутствие близкого. А воображение галлюцинирует только в определенных привычных формах. И вот вам привидение. Не правда ли?
Так или почти так в последний вечер говорил учитель. Мне казалось, что он был совершенно спокоен, но было в его лице, в строгих обычно глазах что-то нежное и тоскливое. Потом он сказал:
— Сейчас я в вашем присутствии осмелюсь сделать то, что в обществе других я не сделал бы. Вас ожидает очень тяжелое зрелище. Если кто-нибудь не ручается за свои нервы — лучше уйти. В моем мнении от этого он ничего не потеряет. Я знавал студентов, которые падали в обморок при виде первого кадавра, а потом делались замечательными и очень полезными хирургами.
Никто из нас не промолвил ни слова. Тогда наставник продолжал:
— Мы поднимемся этажом выше. Там лежит мертвый человек. Никто из вас его не знает. Он выбрал себе странную, по теперешнему времени, профессию: он был поэтом и композитором, и писал стихи и творил музыку. Пускай он был смешон, думая, что к нему придут со смирной и ладаном редакторы, издатели, директора и режиссеры театров, дирижеры и критики — они к нему не пришли. Он был простым наивным человеком, но в то же время необычайно гордым: он мог бы умереть от голода и не шевельнуть пальцем, чтобы улучшить свое положение. Почти нищий, он любил делать царские подарки. Может быть, вы спросите меня, почему я не познакомил нас с ним? Но он был человеком совершенно бесполезным для наших исканий и на многое, что для нас глубоко важно, смотрел с молчаливым и кротким презрением. Однажды, полушутя, полусерьезно он формулировал загробное существование таким парадоксом: «Если и допустить бессмертие, то оно представляет из себя очень печальную картину. На веки вечные остается, никогда не изменяясь, только одно голое впечатление жизненного конца. Итак: человек, раздавленный трамваем, превращается на бесконечное количество веков в одно сплошное чувство недоумения, ужаса и боли. Самоубийца осужден вечно слышать грохот выстрела, чувствовать прохождение пули через мозг, от виска до виска, невероятную для вашего воображения боль и сумбур последних содроганий агонии. А паралитик так навсегда и пребывает в параличе и чувствует то же, что чувствует камень, брошенный в бездонный колодец». Теперь вы меня понимаете, не правда ли? Итак, идемте.
21
…Guignol — гиньоль, театральное направление, характерными чертами кот. была установка на зрительский шок, насилие и ужасы (от назв. основанного в 1897 г. парижского театра хоррора Grand-Guignol).
22
…«Лесть богатства… Слово» — Мф. 13:22 в церковнослав. версии, в синодальной: «Забота века сего и обольщение богатства заглушает слово».