Мне надоело разговаривать с ним, и я окончательно собрался уехать, но в это время перерыв кончился и все, снова осмотрев комнату, в которой шел сеанс, чтобы застраховаться от «жульничества», опять образовали цепь.
Опять молчание, опять слежка контролеров, насмешки шепотком по адресу духа моего визави, офицера-академика, и все те же восклицания посредника.
— Дух, ты здесь? Попрошу стукнуть два раза. Вот, благодарю.
Я разочаровался окончательно. Помню, я только что стал убеждать мою соседку уехать, как вдруг… Как будто сильнейший электрический ток внезапно охватил всех.
И совсем новые, глухие и резкие, безжизненные стуки раздались из пустого шкафа, только что осмотренного нами, и загадочно и тревожно зазвенел вдруг колокольчик, стоявший вдали на рояле, бурно зазвучала висевшая на стене гитара.
И совсем по-новому, тревожно и странно зазвучал теперь голос посредника-объяснителя.
— Не так бурно! Мы все просим продолжать явления, но не так бурно. Вот! Еще один звонок. Благодарю тебя. Прошу не разрывать цепь, господа! Быть может, ты покажешь явления света или материализации? Нет? Тогда, быть может, ты бросишь что-нибудь на стол?
Что это? Неужели это не сон, не дикий кошмар? Тяжелая мохнатая портьера сама по себе отделяется от двери. Одновременно с глухим, могильным стуком в пустом шкафу, звоном колокольчика, стоящего на рояле, и заунывными звуками гитары, висящей на стене, — портьера отделилась вдруг от двери напротив и поползла к нам на стол. Именно, — поползла. Ибо, когда странно-холодные складки ее жутко поползли мимо меня, и я, поборов нервное ощущение, дотронулся до нее, я ясно и жутко почувствовал, как она ползет, упираясь холодными складками своими.
Одно за другим бурно громоздятся нелепые, небывалые, всякую меру вещей нарушающие явления и события.
…Звякнувший колокольчик через всю комнату летит на наш стол.
— Не разрывать цепи! — кричит руководитель. — Прошу, не так бурно.
Что-то топочет рядом с нами у стены.
— Меня трогает, меня трогает что-то! — истерически кричит врач сбоку от меня. Но всем не до него. Как во время паники при пожаре, сброшена маска с древнего зверя, и о себе, только о себе думает каждый из нас.
Глухо топочет что-то рядом, и шкаф, высокий, массивный шкаф идет на нас всей своей громадой.
— Не так бурно! Не разрывать цепи, Бога ради не разрывать цепи! — надорванным голосом кричит распорядитель.
Мы все, судорожно уцепившись за руки, плечами удерживаем явственно давящий на нас шкаф. Кто-то кричит, кто-то бьется в истерике.
— Света, света! Откройте выключатель!
И вдруг диким вихрем летит на наш стол покрывало-чехол от рояля, и рядом с ним тяжелый угловой столик, со свистом переворачиваясь в воздухе, через всю комнату летит в нашу группу, на головы сидящих за столом участников сеанса.
Кто-то отвертывает наконец трясущимися руками выключатель. Желтый холодный свет электричества заливает комнату.
…Окружающего не узнать! Огромные пятна крови на столе! Столик, перелетевший к нам из угла своего, плашмя ударил, как оказывается, лежащего без чувств медиума и ножкой своей в кровь разбил лоб офицеру-академику, моему визави.
На нашем столе кавардак: здесь и портьера с двери, и покрывало с рояля, и перевернутый угловой столик, и каминные щипцы, и звонок, и гитара.
На всех присутствующих лица нет. С закрытыми глазами лежит как бумага белый медиум, держится за голову облитый кровью, офицер.
— Доктора, ради Бога, доктора!
— А вы, часом, не врете?
Это не тот случай, о котором говорят: «Да вот вам живой свидетель: мой покойный дядя». Участники описанного сеанса, по счастью, здравствуют.
Я не прибавил ни единого слова к тому, что видел своими глазами, к тому, что в ту же ночь занесено в особо составленный всеми нами, за подписями А. Л. Волынского, П. Д. Успенского, А. Е. Шайкевича, моей и всех остальных присутствующих протокол.
…Посланный в аптеку наконец возвратился, оказана медицинская помощь пострадавшим… Медиума, окончательно разбитого и измученного, поддерживая, сводят с лестницы и увозят домой.
Мы сидим, наконец успокоившись, за бокалами вина в столовой и пытаемся разобраться в том, что мы видели.
— Поразительно удачный сеанс, — говорит оправившийся от перенесенного антрепренер Яна Гузика. — За последний год — это у Гузика второй раз всего явления такой силы. Если бы мы не разорвали цепи, я уверен, что мы дождались бы полной материализации духа.
А. Л. Волынский, не только своеобразный критик, но и один из самых ярких и своеобразных ораторов, пытается в слова перелить свое волнение.
— Мы стоим на пороге новой красоты, новой эры! — говорит он, иллюстрируя свою речь характерными для него размашистыми жестами.
— Искусственно создать то, что мы пережили — немыслимо. Если же все это так, как мы видели, как мы все записали в этом ненужном протоколе, — то в наш человеческий мир пришла новая красота. И что значат тогда Венера Милосская и Рафаэль, Данте и Достоевский?!
— Как станем жить мы дальше? — нервно думает вслух устроитель сеанса. — Жизнь — я ясно чувствую это, — у всех нас, переживших сегодняшнюю ночь, переломана отныне на две, не связанные между собой части. Прежние, вчерашние мысли и желания — не годятся для нашего нового, для нашего завтрашнего дня.
— Вдумаемся, — медленно говорит П. Д. Успенский, от которого, как от автора книги о четвертом измерении, мы все осторожно ждем какого-то ответа. — Это чудо? Но разве вся наша жизнь не чудо? И мы чудо, и этот цветок, и этот диван — чудо. Мы ничего, мы вообще ничего не знаем. Вокруг нас сплошь чудеса. Почему же именно то, что мы видели сегодня, волнует и поражает нас?
— Мне вот голову до кости разбило, — говорит забинтованный, пострадавший офицер-академик, — но дело не в этом. Я и еще, и еще на сеанс пойду. Разве можно жить, не понимая всего этого?
Бледный петербургский рассвет сумрачно глядел в высокие окна, а мы все, потрясенные, сидели, не думая расходиться, целиком охваченные пережитым, не будучи в силах осмыслить его и уяснить.
Я не знаю, сколько времени просидели бы мы так, взволнованные и вконец измученные, как вдруг прежний посредник-объяснитель «спас» всех нас.
— Да, редко удачный сеанс! — говорит он. — В этом году только один сеанс был такой сильный. У градоначальника нынешнего, генерала Д В. Драчевского. Тот сеанс даже сильнее был. Из другой комнаты через запертую дверь предметы проникали. Полной материализации даже добились.
Мы заинтересовываемся, расспрашиваем.
— Полная материализация? Неужели? Расскажите.
— Да что ж рассказывать? Холод на нас тяжелый шел, чуть не задавил. Я испугался. Сломало же в Варшаве руку медиуму. А вы думали? Это не шутки ведь. В тот раз материализировался дух. Мы даже фотографию снять успели. Да вот, сами смотрите.
Мы жадно кидаемся к фотографии. О, ужас! Из-за спин сановных гостей глядит на нас — всего только?! — шаблоннейшее, белое, театральное привидение.
На редкость ровно, как разглаженные, лежат складки банальнейшего савана.
Мы переглядываемся, почему-то на минуту конфузимся, улыбаемся и вдруг все вместе, без всякой видимой причины, веселеем.
Ничего не изменилось! Мы все по-прежнему уверены, что искусственно создать то, свидетелями чего мы были, — абсолютно невозможно! Но никому не кажется уже, что началась новая эра, что начинается новая и иная половина жизни.
— А не попробовать ли нам, господа, по домам съездить?
— А что вы думаете? И верно. Старый американский обычай: сидят, сидят гости и уходят.
И через полчаса — все, возбужденные, заинтересованные, но спокойные, нашедшие какую-то почву, мы мирно разъезжаемся по домам.