Побродив по саду, я начал носить вилами навоз из овечьего катуха и тонким слоем разбрасывать его на солнцепеке за избой. Мать будет им топить печку зимой. Раньше, когда я жил в деревне, я всеми правдами и неправдами старался увильнуть от этой работы, а сейчас я даже с каким–то удовольствием вдыхал тугой и резкий запах навоза.
Мать в саду полола грядки лука. Она уже несколько раз просила меня отдохнуть. Но я хотел выбросить навоз из овечьего катуха, а завтра вынести со двора.
— Здравствуй, кума! — услышал я голос соседки, тети Насти, и оглянулся. Они с матерью стояли за углом.
Я знал, что тетя Настя обязательно зайдет к нам, когда узнает, что я приехал. Зайдет и начнет выспрашивать у меня, как я живу, как учусь и понимает ли меня моя жена. И при этом она будет вздыхать, скрестив на груди руки и чуть–чуть покачивая головой. Потом начнет рассказывать про свою дочь Лиду, рассказывать с грустью, печальным голосом, словно жизнь дочери сложилась неудачно. Но я–то знал, что Лида живет хорошо, работает учительницей в одной из деревень района. У нее двое детей и спокойный молчаливый муж. Но тетя Настя твердо уверена, что Лида могла быть счастлива только со мной, а раз ничего не получилось, значит, и жизнь у нас должна быть несчастливой. Я чувствовал, что и мне она не верит, когда я рассказываю о своей семейной жизни.
— Никак Витек приехал? — спрашивает тетя Настя.
— Прилетел голубок, — отвечает веселый голос матери. — Да не надолго! На два денька только!
— И то хорошо… Как он там? Кончает, что ж, нонча?
— Кончает!
— А потом куда же?
— Говорит, что там останется, в институте. В спирантуру какую–то поступать будет. Я уж ему говорила–говорила, чтоб работать шел. Голова заболит учиться столько! А он свое — учиться буду, и все! Я ему и пример приводила, Васька Климинской, говорю, заучился, с ума сшел. А теперь мать мучайся с ним… И он чей–та не такой стал… Бывало, как приедет, ребятишек соберет и футбол по лугу гонять! А на этот раз они по лугу носятся, а он сел на крыльцо и сидит, думает. И все грустный какой–та!
— Мож, устал с дороги–то? Аль с семьей что не ладится?
— Ну, Танюшка–то девка хорошая! До сих пор ладилось и вдруг!
— А что ж! Иё, беду, долго ждать, что ли?
Я прислонил вилы к забору и пошел, улыбаясь, к ним.
— Здравствуй, здравствуй, сынок! — радостно закивала головой тетя Настя, окидывая меня быстрым взглядом. — Похудел ты, Витек, за этот год!
— А как жа! Последний–то годок самый трудный, — подхватила мать. — Похудеешь небось!
— Это вам кажется, — засмеялся я, — наоборот — во! — я оттянул кожу под подбородком. — Второй подбородок расти начал… А Лида как поживает?
— Все помнишь? Не забыл еще?
Забывал ли я ее когда? Нет, теперь я не могу сказать, что помню ее всегда. В суете, в спешке, в вечном беспокойстве не пропустить чего–то важного для себя, чего после не наверстаешь, уже не тревожит та боль, которая когда–то была ежедневной. И только в тихие минуты, когда, отдыхая, бродишь по пустынному осеннему парку или когда остановишься на набережной поглядеть на спокойную воду, вдруг сладко защемит, заноет сердце — и вновь увидишь маленький домик, под соломенной крышей, покосившееся крыльцо со скамейкой, вспомнишь тихий сад и вновь почувствуешь вкус прохладных, еще не созревших анисовых яблок, которые так любила Лида.
Поговорив с тетей Настей, я вернулся в катух и продолжал носить навоз, стараясь представить себе теперешнюю Лиду, мать двоих детей. Но у меня не получалось это. Передо мной стояла сентиментальная девчонка с большими печальными глазами. Такой она была, когда я уходил в армию.
— Теть Дунь, Витька дома? — услышал я мальчишеский голосок.
— Какой же он тебе Витька–та, а? Сашок? — сказала тетя Настя. — Ты что, рази ему ровесник? Он тебе теперь Виктор Иваныч, а не Витька!
— Виктор Иваныч, — недоверчиво протянул Сашок.
— Саша! Иди сюда! — позвал я.
В дверях катуха появился мальчишка. Он был бос, в засученных до колен брюках и чистой рубашке. Подойдя ко мне, Сашок протянул руку.
— Здорово! Фотоаппарат привез?
— Нет, Сашок! Пленку не нашел.
Он помолчал.
— На речку пойдем? — спросил он после паузы.
— Пойдем, — согласился я. — Сейчас закончу.
— Плохо без фотоаппарата, — вздохнул Сашок.
Он сел на бревнышко и стал ждать, когда я закончу работу. .
Сначала мы пошли на озеро. Оно все поросло камышом и кустарником. Ветерок иногда, шелестя, пробегал по камышам. Они покачивались и что–то торопливо шептали нам, пытались рассказать что–то, поведать важное для нас и для них, но, чувствуя, что мы не понимаем их языка, замолкали и некоторое время с сожалением; молча кивали головами.
— Сделай мне дудочку, — попросил Сашок.
Я выбрал толстый стебель сухого прошлогоднего камыша, выломал одно колено и стал осторожно вырезать отверстия. Сделав дудочку, я приложил ее к губам и дунул, зажимая пальцами то одно, то другое отверстие. Раздался тихий, дребезжащий звук. Я попробовал сделать другую. Но ничего не получилось.
— Забыл, да?
— Забыл. — вздохнул я.
Мы пошли вниз по течению, к мосту. Он был высокий, с толстыми пыльными перилами. Сашок спустился под мост и притих там. Я облокотился на перила и стал смотреть, как шевелятся длинные и зеленые водоросли в быстрой реке. Вода тихо–тихо, еле слышно булькала, перекатываясь через камешки.
Мне опять вспомнилась Лида. Вспомнилось, как в детстве, после половодья, когда вода спадала, мы с ней здесь у моста искали в свеженамытых камешках шутов палец, который как у нас говорили, обладает целебными свойствами. Любая рана вмиг заживет, если ее посыпать порошком из шутова пальца. Вспомнились апрельские вечера, которые мы с ней проводили здесь. Река в то время вспухала. Ручьи, прорезая снег в оврагах, стремились к реке. Вода поднималась и заливала мост. К вечеру возле него собиралось много народу. Все с восхищением любовались большой водой и тревожно гадали, выдержит ли мост натиск льдин, которые, неся на себе сугробы снега, величественно плыли к нему, сталкиваясь с берегом и друг с другом. Перед мостом они набирали скорость, с размаху таранили его, крошились сами, вставали торчком, отчего вода выходила из берегов. Мост охал, кряхтел, но держался. Он был сделан хозяйской рукой.
Когда сумерки густели, люди расходились по домам. Оставались только мы с Лидой. Мы обычно стояли возле высокой ветлы у самого берега. Стояли молча, слушали, как шумит река, как, шурша, серыми призраками проплывают льдины, Подминая под себя полузатопленные кусты. В шуме реки мне слышался шум большого города, мечталось о залитых неоновым светом ночных улицах, виделись веселые парки с аттракционами, грезилась шумная студенческая жизнь. В то время мы заканчивали школу и мечтали об институте. Лида поступила сразу, а я только после армии. А потом в городе, гуляя по ночным улицам, я с грустью вспоминал эти деревенские вечера, вспоминал Лиду, дядю Саньку Тумана, колхозного объездчика, вспоминал его с чувством неизгладимой вины перед ним. Одинокий человек, молчаливый со взрослыми, дядя Санька больше всего любил детей и, наверно, еще широкие наши поля. Теперь–то я понимаю, почему он любил нас, ребятишек. С нами он чувствовал себя спокойно, забывая о том, что он калека, одноглазый И одноногий, забывал о своей печальной судьбе, не ловил жалостливые взгляды, и не тянуло его к стакану. Думаю, что не только у меня останется о нем светлая память на всю жизнь… И такого–то человека в ранней неразумной юности я заставил страдать!
Я спустился с моста, чтобы посмотреть, что делает Сашок. Он сидел на корточках на берегу и наблюдал за серыми спинками рыбок, мелькавших между камнями. Сашок бросил им дождевого червяка. Но рыбки спокойно плавали, не обращая на червяка внимания.
— Идем дальше, — сказал я.
Мы продирались сквозь кусты по едва заметной тропинке. Здесь в детстве мы часто играли.
— Сашок, а вы играете здесь, у моста?
— Играем.