Изменить стиль страницы

Никита невольно насторожился. Знал по своему заводу, что многие старые рабочие косо поглядывают на молодых только за то, что именно молодые ищут возможность увеличить выработку, придумать новшество.

— А кроме этого болтуна с корочками ты разве не замечаешь у себя настоящих парней, что за все новое в цеху пойдут в бой на кого хочешь?

— Подожди, доскажу… Объясните, говорю, имели бы мы сегодня мощный трактор, если бы в двадцать пятом не смастерили слабенького «фордзона-путиловца»? Вы забыли, говорю, чему вас учили в институте… Что вся история нашей промышленности есть сплошное новаторство вот этих самых стариков.

— На старом капитале в наше время далеко не уедешь.

— Да подожди…  — чуть поморщился Максим Орестович.  — Старики вырастили вас, построили социализм, а вы нос перед ними дерете… «Прочь с дороги, не умеете работать по-новому…» А нынешний мощный трактор — это двадцатая или сороковая модель «фордзона-путиловца», памятник нужно поставить ему, пионеру и уже патриарху современного великого тракторостроения, а значит, и этим старикам, первопроходчикам сложных строительств.

Никита улыбнулся:

— Ну и правильно… Поставим памятник вам и «фордзону-путиловцу», но дорогу молодым вы все-таки уступайте.

, — Ты дослушаешь меня до конца или нет?..

— Пожалуйста…

— Так вот, иной старый рабочий, может, и отстал от жизни,  — жизнь есть бег, а возраст есть возраст, когда-то надо и отстать, вы тоже в свое время отстанете, уверяю вас.

— И также не захотим уступить пальму первенства молодым? И это — неизбежность при смене поколений?..

— Не повторяй ходячие глупости о противоречиях между отцами и детьми, Никита.  — Кажется, Максим Орестович начинал уже сердиться.

А Никита посмеивался:

— Желание болтать — болезнь возраста… Она со временем проходит… Но если серьезно — я не за твои старые истины, против которых никто не спорит, их принимают как само собою разумеющееся. Я за новые, которые несут в жизнь как раз настоящие парни,  — они не покривят совестью ни перед начальством, ни перед женой, ни перед собой. Ими держится сегодняшний день, ими будет держаться завтрашний.

— Согласен. Я тоже за таких. И спорить нам, выходит, не о чем.

Никита поинтересовался, оформлена ли передача дома, а узнав, что заявление уже подано и принято, спросил, не скрыв некоторой горечи в голосе, не болит ли у отца душа.

— Это значит,  — Максим Орестович заглянул ему в лицо с пристальным вниманием,  — она болит у тебя?

Никита уклонился от прямого ответа:

— Дом моего деда это дом моего деда.

— Вой что, деда вспомнил!

— Тут вспомнишь, если махнул такой дом. Кто хочешь вспомнит… Теперь я до конца тебя понимаю.

— Ого, какую ты крепость взял. Расскажи о своем открытии.

— Пожалуйста…  — несколько уже смущенно сказал Никита.

Вошла Лилия Дементьевна с чайной посудой в руках, стала расставлять ее.

— Послушай-ка, Лиля, что думает об отце парень, не умеющий кривить совестью ни перед начальством, ни перед собой… Ведь так, Никита?

— Дай человеку напиться чаю, он с неба только что.

Это дружеское замечание Лилии Дементьевны помогло Никите сказать спокойно, твердо:

— Романтик ты, папа. Мечтательная душа… Неординарная даже среди мечтателей.

— Отлично,  — повеселел Максим Орестович и хотел продолжать, по жена прервала его:

— Он прав, отец, не удивляйся.

— Здравствуйте!  — еще больше повеселел Максим Орестович и опять хотел говорить, но теперь был прерван сыном:

— Иногда я даже спрашиваю себя, как тебя не подсидели практичные люди, не перевели, скажем, главного инженера на должность начальника цеха?

— Стоп, реалисты… Теперь уточним. Романтик, как я понимаю, человек доверчивый и добрый, а иногда встречается и вовсе душка. Так объясни мне, как мог подобный человек в течение тридцати лет руководить технической жизнью большого разнопрофильного завода? И даже в годы Отечественной войны?

Никита, склонив голову к стакану, пил чай. Лилия Дементьевна возразила:

— Все равно ты меня не убедил. Знаешь, хирург из нашей поликлиники недавно рассказывала: дочке семнадцать исполнилось, собрались одноклассники — острили, шумели, танцевали, дурачились. А потом заспорили об институтах — какой лучше, какой хуже, куда следует подавать документы, куда нет. Характеристики институтам давали исчерпывающие, решительные. Один мальчик заявил: если после института ему предложат работу за тысячу рублей, он откажется. Откуда это в них в семнадцать-восемнадцать лет? Не выдержала мать, вмешалась в разговор. Так дочка ей со смехом говорит: «Мамочка, у тебя хорошая голова и золотые пальчики, но когда ты начинаешь рассуждать о жизни — слушать невозможно». И вот эта врач до полночи заснуть не могла, все думала. Ей вдруг показалось, что это не наши дети — они мало мечтают, много анализируют. Но может быть, это в духе времени?

— При чем тут я-то?

— Наше поколение, Макс, больше мечтало в семнадцать-восемнадцать лет, чем анализировало. А эти отметают мечтательность и благодушие как ненужную ветошь. Вот и получается, что мы с тобой романтики, а Никита и его товарищи — реалисты.

Никита отодвинул от себя стакан:

— Не знаю, такие ли уж мы великие реалисты, но что папа романтик — это точно. Вот недавно он мне сказал: «Человек скорее почувствует себя счастливым от сознания, что все вокруг счастливы, а не при мысли о том, что у него больше материальных благ, чем у рядом стоящего».

— Ничего не вижу романтического в этой фразе,  — улыбнулся Максим Орестович.

Лилия Дементьевна неожиданно поддержала Никиту:

— Счастье — в борьбе. А ты говоришь только о том, как определить счастье, а не о том, как за него бороться. И тут ты действительно романтик.

Максим Орестович перестал возражать. И тогда Лилия Дементьевна перевела разговор, спросила у Никиты, как в Средней Азии одеваются женщины.

Он задумался. Видел на улицах Мирзачуля, Ташкента, в поезде самую разнообразную одежду. Ткани легкие, нарядные. В памяти мелькнули темно-голубое платье Гулян, красная, словно мак, тюбетейка на Муасам, розовый с синими разводами халат на Марье Илларионовне.

— Узбечки, насколько могу судить, носят пестрые свободные платья с небольшим вырезом на груди. Украшают себя бусами из серебряных и медных монет, пробивая на них дырочки… Волосы заплетают в косички — много длинных черных косичек; жена директора говорила нам: на иной голове их до сорока, и обязательно четное число. Ну, и цыганок видел. Они были в кофтах, цветастые юбки с густыми сборками, на груди тоже бусы.

— Но ведь часто носят одежду, не отличающуюся от нашей, ленинградской?  — подхватила Лилия Дементьевна.

— Безусловно. Не знаю, как в кишлаках, а в Мирзачуле, Ташкенте одежда на всех городская, за редким исключением. Но что там, в Голодной степи, самое интересное — это пестрота народонаселения. Там живут люди свыше шестидесяти национальностей.

— А на каком языке общаются?  — Максим Орестович пододвинул к себе стакан с чаем.

— Каждый кроме родного языка знает еще русский. Один говорит плохо, другой хорошо, третий сносно, а в общем объясниться можно с каждым. Вероятно, любой третий, идущий тебе навстречу, уже иной национальности, чем двое прошедших. И это очень интересно.

Разговор не получил дальнейшего продолжения: в прихожей раздались три коротких звонка. Никита поднялся:

— Это мамаша!  — И открыл дверь.

Гаянэ Валиевна поцеловала его в щеку.

— Здравствуй! Халида увидала тебя на дворе. Что случилось? Почему вернулся? Где Шакира бросил? Ждала тебя, ждала, сама явилась.

— Я только что приехал, утром зашел бы к вам. Шакира бросил в Голодной степи, но он там сыт, здоров и передает вам привет. Угрожает на днях написать.

— Через месяц?

— Раньше. Я заставлю.

— Ага, ага…  — кивала, слушая, тетушка Гаянэ.

Она отказалась от предложенного Лилией Дементьевной чая, ссылаясь на поздний час. Никита вышел ее проводить. Вернувшись, он выкурил папиросу и лег спать.