Бабушка шумно стряхивает полог, наполовину загораживавший террасу, потом подходит ко мне.

— Ну вставай же! Чего лежишь, вытянулся? Видишь, снег — так красиво падает!

Глаза у нее слезятся с непривычки к холоду, а на морщинистом лице улыбка…

Я долго лежу, засмотревшись на падающие с неба хлопья, на тонкие ветки урючины, увитые белым пухом. Бабушка опустилась на молитвенный коврик, перебирает четки, но по ее просветленному морщинистому лицу видно, что мысли ее тоже захвачены какими-то волнующими, внезапно нахлынувшими воспоминаниями.

Я нехотя выбираюсь из-под одеяла. Наскоро накидываю ватный халат и, не дожидаясь чая, бегу на улицу. Кругом тихо-тихо. Через отворенную калитку виден просторный двор дяди. Там, мурлыча под нос какую-то песенку, в одиночку играет в снежки Кадыр. В это время со стороны мечети показался дед. Старик дрожал от холода и еле-еле переставлял свой посох. Я возвращаюсь вместе с ним.

Очутившись во дворе, дед тотчас подсаживается к теплому сандалу на террасе.

— Садись, — говорит он. — Холодно, залезай под одеяло.

Сунув ноги под одеяло, которым накрыт сандал, я тесно прижимаюсь к деду и запеваю песню:

Ворона купалась в снегу,
Закрыла вороньи глаза,
А бабка, схватив кочергу,
Прогнала в три шеи каргу…

Мать приносит бурно кипящий самовар. Весело переговариваясь, мы пьем чай. На скатерти все те же лепешки, и только лепешки. Ни масла нет, ни молока. Бурая корова наша давно продана. Нет ни сахару, ни сушеного урюка. «Хоть бы джида была, что ли!»- думаю я про себя, но молчу.

Иса и Каромат, наскоро пожевав хлеба и выпив по чашке чаю, отправляются в школу. Вместе с ними и я бегу на улицу. Кучка ребятишек играет здесь, осыпая друг друга снегом. Я тоже вступаю в игру. Комья холодного ледяного снега мы туго-натуго скатываем в горстях в снежки и стреляем ими друг в друга. Ссоримся, снова миримся и играем, играем до устали.

Снег уже идет не так сильно, как утром, только легкие снежинки порошат реденько. Время от времени из-за туч выглядывает солнце, и тогда ветви деревьев, живописно увитые хлопьями снега, вдруг начинают сверкать тысячами искорок.

Когда надоедает играть, мы всей ватагой отправляемся на перекресток большой улицы. Там, усевшись в ряд на корточки, с интересом глазеем на вагоны конки, с беспрерывным звоном проносящиеся мимо, на лошадей, с тяжким храпом скачущих впереди каждого вагона.

На гузаре людно: много босых, убого, не по-зимнему одетых людей, дрожаших от холода. Лавочники, сунув ноги в крошечные сандалы и зябко поеживаясь, крошат морковь. А сынки богачей проезжают мимо, развалясь в седле или же на мягких сиденьях колясок.

На плоских крышах парни лопатами сгребают снег. Кто-то в шутку сбрасывает на нас целый сугроб. Снег белит нам головы, плечи. Мы, шутя, перебраниваемся с парнями, потом затеваем шумный разговор:

— Хо, а я недавно с отцом на конке прокатился! Далеко, в самый город ездили. Вот здорово!.. И еще поедем с отцом. Ох, и кони резвые! — говорит один мальчишка.

— А я еще ни разу не ездил на конке, денег нет, — говорит другой.

Неожиданно появляется караульщик.

— Ну, что вы тут расселись журавлиным рядом? — орет он, страшно выпучив глаза.

Я отвечаю почтительно:

— Дядя, мы на снег любуемся, вон как хорошо кругом!.

Караульщик — невзрачный человек, очень раздражительный и злой: усы длинные, зубы редкие, глаза выпученные, всем своим видом напоминает наркомана. Он живет в нашем квартале, один в маленькой хибарке. Мы очень боялись его.

Он замахивается палкой.

— Мерзавцы! Убирайтесь отсюда! А то вот дам свисток…

Мы, мальчишки, бросаемся врассыпную. Только один не очень проворный, как всегда, попадает в руки караульщика и ревет что есть силы.

Солнце давно вышло из-за туч. С крыш, с водосточных желобов со звоном зачастили крупные прозрачные капли. Крыши почти сплошь камышовые, залитые глиной. Только изредка увидишь железную, значит, считай, гам байский двор.

У нас в доме, кроме Исы, нет никого, кто мог бы сгрести снег. Дед стар, даже с палкой еле-еле передвигается, я — мал. Пса, вернувшись из школы, лезет на крышу, тужась через силу, сбрасывает во двор уже начавший таять снег. Я тоже взбираюсь по лестнице, волоча за собой обломанную по краям старую лопату. С минуту стою, раскрыв от удивления рот: горы, белые от снега, кажутся мне совсем рядом.

Иса кричит мне с крыши:

— Эй, куда ты? Брось лопату!

Я бросаю лопату и рукавом утираю под носом.

— Слезай сейчас же! — опять кричит Иса. — Свалишься, здесь очень скользко.

Я нехотя спускаюсь во двор. От нечего делать некоторое время кружу по улице. Потом отправляюсь к бабушке Таджи. И не без умысла. Семья бабушки Таджи имела сад за городом. Осенью они привозили оттуда порядочно сушенного урюка, изюма, патоки. Урюк был у них неважный, с присохшей к косточке мякотью, но я все-таки ради него часто захаживал к ним.

Первым меня встречает младший сын бабушки, Мумин, паренек лет шестнадцати. Он только что закончил сгребать снег с крыши и сходил с лестницы.

— А, приятель! Заходи, заходи! — улыбается Мумин. — Знаешь, я одну интересную сказку запомнил.

— Э-э, сказки лучше слушать вечером, — уклончиво говорю я.

— Ну, тогда расскажи ты, а мы послушаем.

Очистив лопату от снега, Мумин ставит ее к стене террасы, а сам, потирая руки, подсаживается к сандалу.

— Снегу много выпало, хорошо для пшеницы! — говорит он, поудобнее устраиваясь у сандала. Потом приподнимает край одеяла: — Давай, садись!

Я поглубже залезаю под одеяло. Бабушка Таджи — полная, могучего сложения старуха — заглядывает под сандал, лопаточкой ворошит угли, от них пышет жаром.

— Сказку я вечером расскажу, — говорю я Мумину, зная наперед, что он начнет упрашивать меня.

В это время из дома выходит Тура, старший брат Мумина. Это был уже взрослый парень лет девятнадцати-двадцати с темным цветом лица и крупной головой.

— Э-э, ничего вы не знаете. У этого плута на уме только сушеный урюк, — говорит он, посмеиваясь, потом поворачивается ко мне: — Условие у нас будет такое, друг мой: хоть еще не вечер, сказку ты нам расскажешь, и тогда — получай урюк.

Радуясь в душе такому обороту дела-, я сразу же соглашаюсь.

— Было ль то, не было, только жил на свете один бедный-бедный джигит… — Я рассказываю длинную смешную сказку. Все хохочут, а я помалкиваю, утираю рукавом нос, потому что сегодня из него течет больше обычного.

— А теперь гоните ваш урюк! — говорю я дяде Турабу, кончив сказку.

Мумин перебивает меня.

— Постой! — говорит он. — У тебя в запасе есть еще одна интересная сказка, расскажешь ее, и я дам тебе целую пригоршню урюка.

Бабушка Таджи смеется, но принимает мою сторону:

— Вторую он вечером расскажет, таково было условие. — Она с натугой поднимает свое крупное тело, приносит из кладовки пригоршню сморщенного твердого, как камень, сушеного урюка и высыпает мне в шапку.

Я сую ноги в калоши и без оглядки пускаюсь наутек.

В это время на улице слышатся шум, крик. Ссоры у нас случались часто. В нашем квартале, где дворики и домишки тесно лепились друг к другу, всем были известны печали и заботы каждой семьи. Жизнь, сгинуть ей, была очень тяжелая. Изо дня в день у всех в казане варился жидкий суп, де то просто постная шурпа. Если иногда у кого-либо готовился плов с прлфунтом мяса, это считалось праздником в доме. Положение у всех было стесненное, над каждым домом, над каждой семьей тяжело нависала нужда, бедность…

На этот раз шум доносился со двора наших соседей. Ссору затеял дядя Гаффар. Это среднего роста плечистый мужчина с красным, как гребень петуха, лицом, с хитрыми глазками и с широкой, похожей на торбу, бородой цвета зеленого горошка, перемешанного с рисом. Летом он затемно уходил на базар в поисках случайной поденной работы. Зимой торговал вениками. Заготовив целую гору материала, он ночами, не смежая глаз и с большим усердием, вязал веники, а после полудня, погрузив на широкие плечи свой «товар», отправлялся на базар. Таким путем он кое-как содержал свою большую семью. В нашем квартале все так — один веничник, другой ткач, третий сапожник, четвертый сидит в мелочной лавчонке… У каждой семьи своя жизнь, свои бесчисленные тяготы, заботы, свои печали…