— Проклятые тираны! Не дадим сыновей!

— Сгинуть Николаю, довольно мы терпели от него!

Перемежающиеся с воплями проклятья женщин, брань мужчин грозным валом возмущения вздымаются у ограды полицейского участка.

В окнах, в дверях канцелярии мелькают бледные, искаженные страхом физиономии миршабов.

— Прочь, безумцы! Прочь, проклятые! — кричат миршабы.

На них никто не обращает внимания. Толпа мужчин и женщин с яростным ревом раскачивает ограду. С треском валит ее, врывается на просторный двор участка. В окна летят камни. Напуганные миршабы прячутся и стреляют из укрытия. Толпа подается назад, но уже в следующую минуту, охваченная гневом и яростью, снова рвется вперед. Двор участка кипит, как огромный котел. Женщины в старых рваных паранджах, запыленные с головы до ног, многие с отброшенными сетками чачванов, с открытыми лицами, не отстают от мужчин.

— Отступники! Предатели!

— Смерть белому царю!

— Бей тиранов!

Известный своей жестокостью полицмейстер Мочалов, открыв дверь, выходит наружу, но при виде разъяренной толпы, бледнеет, пятится назад и захлопывает за собой дверь.

Жители старого города хорошо знали Мочалова. Он статен и широк в плечах, у него пышные усы, но выражение багрового лица полицмейстера желчно, сурово, даже свирепо. Когда Мочалов проходил по улицам, все — стар и мал, лавочники, купцы и чайханщики, словом, каждый встречный со страхом и трепетом спешил приветствовать его саламом. Если кто по неведению или просто потому, что не заметил, своевременно не поприветствует его, он сейчас же обрушится на «виновного» с плетью, сопровождая расправу самой непристойной бранью. А на расправы он был непревзойденным мастером, и плеть всегда носил с собой особую, с длинным тонким хвостом. Я сам хорошо знал Мочалова и, когда встречал на улице, замирал на мгновенье и торопливо бормотал «салам!», а в душе отпускал в его адрес крепкое ругательство.

Возмущение толпы нарастало с каждой минутой. На канцелярию участка рушилась туча камней, были выбиты все окна. Вдруг со стороны нового города внезапно появился отряд конных казаков. Обнажив клинки, казаки внезапно врезались в толпу. Загремели выстрелы. Послышались вопли и проклятья женщин, брань и яростные выкрики мужчин. Многие были сбиты с ног, ранены, убиты. У кое-кого из джигитов заблестели в руках ножи, но что они могли сделать? Плотная до этого толпа распалась. Плача то ли от страха, то ли от бессильной ярости, я вместе с народом отступаю из сада полицейского участка.

Дома я подробно рассказываю обо всем виденном бабушке, матери, соседям. Среди жителей квартала только и разговоров, что об этом страшном событии. Все переживают, все в тревоге. Носятся слухи один страшнее другого. Говорили, будто губернатор по телеграфу просил у царя разрешения «потопить в крови сартов, сжечь старый город, превратив его в груду пепла».

Из-за дувала показывается голова тети Рохат.

— Гаффар-ака только что принес с улицы новость. Говорят, Ташкент будут обстреливать из пушек. Пропали мы, что будем делать?

Бабушка лежит на постели, устроенной на террасе, у нее паралич.

— Было бы лучше уехать нам куда-нибудь за город, — говорит она матери, — да на чем переедешь и чем кормиться там станешь. Родственники примут ли, не примут. И я вот слегла. Так что если даже Ташкент гореть будет, сидеть нам дома, куда денешься…

— А, что будет, то будет! — говорит мать. — Неужели власти из-за этой вспышки сожгут такой большой город?!

— Угроза велика, — говорит Сара Длинная, сидящая у изголовья бабушки. — Купцы, пузатые баи на арбах, на извозчиках, бегут в свои загородные усадьбы, а беднякам трудно, ой как трудно! Огню ли будет предан Ташкент, земля ли его поглотит, нам сидеть тут и покорно ждать своей участи.

— Да-да, от того, что суждено, не уйдешь и не убежишь, — говорит старуха соседка.

Они долго горюют, потом соседки одна по одной расходятся по домам.

Вечером я побывал на перекрестке. Народу здесь заметно меньше против обычного, открыты лишь немногие лавки. Но глухой Юсуп спокойно торговал клевером.

Откуда-то подбежал запыхавшийся Тургун.

— Тебя не было, Мусабай, большой переполох получился!

— Эхе! Да я в самый разгар бунта был там. Тебя искал и не нашел.

— Да, я запоздал немного, — Тургун смущенно почесал висок. — А женщины, знаешь, отчаянные оказались. Две были ранены, кровью залиты, я сам видел. Разгромили народ. Многих конями смяли, а сколько под пули попало!..

Я перебиваю друга, спрашиваю озабоченно:

— Говорят, Ташкент огню предадут, правда это, Тургун?

— Э, слухи одни! — по-взрослому машет рукой Тургун. — Баи, правда, бегут из города, это я заметил. А отец мой затаился дома, без перерыва читает молитвы, со слезами шепчет какие-то заклинания, — на бога надеется. — Тургун замялся. — Знаешь, друг, а не махнуть ли нам куда-нибудь в степь или в горы? Пожили бы там спокойно, без канители. Миршабы здесь, понимаешь, хуже прежнего бесятся, гады, никакого терпения нет.

— Что, трусишь? Нет уж, что будет, то будет, — говорю я Тургуну.

В это время мимо, отбивая шаг, проходит отряд солдат с пушками, погруженными на арбы. Люди на перекрестке притихли, помрачнели. Мы тоже, не обмолвившись больше ни словом, отправляемся по домам.

Дома я рассказываю о виденном матери. Мать тяжело вздыхает:

— Да смилуется над нами всевышний, да оградит он нас от всяких бед!

А Гаффар-ака громко кричит со своего двора:

— Не бойтесь, они стращают просто. Зачем властям сжигать такой великий город как Ташкент, он им самим нужен!

Мы немного успокаиваемся. Долго разговариваем, понизив голос. Когда расстелили одеяла и приготовились ложиться спать, явился отец. Мать и я рассказываем ему все, что слышали, что видели. Отец долго сидит молча, потупившись в землю. Потом говорит тихо:

— Весь город в страхе, в смятении. Подождем, потерпим, что будет, то будет…

* * *

Солдаты заняли известную в старом городе обитель дервишей. Утром часов в одиннадцать, в двенадцать мы с опаской идем туда с Тургуном. Видим вышагивающих у входа солдат и незаметно скрываемся.

Точно не помню, кажется, дня через два — через три солдаты вернулись в новый город.

* * *

В нашем квартале, как и всюду в старом городе, горе, скорбь, слезы, плач. Джигиты, назначенные к отправке на тыловые работы, прощаются с семьями, с родными. Я, Тургун, Агзам, Ахмад и еще несколько наших товарищей отправляемся на перекресток к Балянд-мечети. Люди верхом, на арбах, на трамваях, а большинство пешком спешат на вокзал. Мы идем вместе со всеми. По дороге Тургун сумел как-то повиснуть на ступеньках трамвая. Проезжая мимо, он кричит нам:

— Я буду ждать вас у княжеского сада!

Агзам смеется:

— Ну и пройдоха!

— Хлесткую пощечину заполучит от кондуктора, — говорит Ахмад.

Мы долго шагаем по улице. Наконец, усталые, добираемся до княжеского сада. Еще издали видим расхаживающего там Тургуна. Агзам бранит его.

— А что? — огрызается Тургун. — Ну, прокатился я, удовольствие получил. И кондуктор видел, а промолчал.

— Враки! — говорит Ахмад. — Если бы кондуктор видел, он бы с тебя шкуру содрал.

Мы идем дальше, то и дело останавливаемся, через железную ограду заглядываем в княжеский сад. Высокие деревья, тенистые, чисто подметенные аллеи… Красивый, пышный дворец… и не хотел бы, засмотришься. У подъезда — сверкающая лаком карета. Строгие два аргамака, холеные, шерсть отливает, нетерпеливо бьют копытами. На сиденье щегольски разодетый кучер сидит, нос задрал.

Мы тихонько подходит к карете. Часовой у двери громовым голосом кричит:

— Чего вы тут? Прочь отсюда! Если вдруг выйдет князь…

Мы убегаем.

Так вот, останавливаясь из любопытства то там, то здесь, мы в конце концов добираемся до вокзала.

На перроне уйма народу, давка. Плач, вопли, суматоха. Пробираясь через толпу, мы долго ищем джигитов нашего квартала, но найти не можем. Я начинаю плакать: сын дяди, двоюродный брат мой, Мумин, тоже отправляется в числе мобилизованных, а где его найдешь?