Участники компании засиживаются долго, затевают серьезную беседу и снова переходят к шуткам и остротам. Рассказывают про всякие удивительные случаи, передают разные давние истории из жизни дедов и прадедов.

Над темным ущельем золотым серпом повисает молодой Месяц. Шум ручья, скачущего по камням, гул леса, исполинские скалы, грозно проступающие из темноты ночи, — все это кажется мне таинственным и загадочным до жути.

Отведав шурпы, я засыпаю тут же на кошме.

Открываю глаза — уже светает. Незаметно, словно по заранее установленной очереди, гаснут одна за другой звезды. Я прозяб. Утро свежее. Чуть пошевелился, а отец уже услышал, шепчет мне:

— Спи, сын, еще рано. — Потом, видно догадавшись, что я продрог, прикрывает меня полой толстого чапана.

Но сон уже не приходит ко мне. Соловьи поют, не умолкая. Воздух чистый-чистый. Отец тоже не спит, вздыхает часто. А немного времени спустя поднимается, идет с кувшином к ручью и разжигает огонь в очаге. Один за другим просыпаются и остальные участники компании.

По горизонту, очерченному причудливой линией горных вершин, разливается алая заря. Вскоре и солнце поднимается, брызжа золотом лучей… Не знаю, вечерняя ли заря красивее или утренняя? Одна красивее другой, одна другой прекраснее. Природа ведь так богата, щедра и так искусна!..

— Как, будем вставать, сын? — мягко спрашивает отец. — Ну вставай, вставай. Вон, взгляни-ка на горы! — и широко поводит рукой.

Я поднимаюсь, но не могу ступить на ногу, она у меня распухла и отяжелела.

Отец и Хасан-ака встревожились:

— Очень болит? — спрашивает отец.

— Болит…

— Тогда лежи, свет мой! — говорит мне Хасан-ака. Потом тихонько шепчет отцу: — Тяжелый ушиб, видно, — и тотчас поспешно уходит куда-то.

Отец приуныл, сидит молчаливый.

Закипел чай. На дастархане появляются огромное блюдо жирной баранины и горячие баурсаки. В это время с яйцом в руке возвращается Хасан-ака. Он осторожно разматывает кисею и старательно массирует яйцом мою ногу. Массирует долго. Мне и самому начинает казаться, будто боль утихает. После этого Хасан-ака еще туже заматывает мне ногу. Похлопывает меня по плечу:

— Теперь полежи. Не пройдет и минуты, как ты жеребенком начнешь взбрыкивать, малыш!

— Да-да! К вечеру уже сможешь на гору подняться, только потерпи, полежи, сын, — ласково говорит мне отец.

Я лежу, всматриваясь в небо. Чувствую, что нога моя пухнет все больше. Отец, часто и с тревогой поглядывавший на меня, видно, заметил, что мне хуже, и совсем расстроился.

Наступил полдень. Наши спутники начали готовиться к подъему на гору. Я говорю отцу:

— Идите. А я буду смотреть лежа.

Отец берет палку и вместе с другими участниками про — гулки начинает взбираться на гору. Хасан-ака остается со мной. С одним из казахов, высоким молчаливым джигитом, они собираются готовить жаркое.

Я говорю старику:

— Не помогло ваше яйцо. Нога все хуже пухнет.

— Лежи смирно, скоро поправишься. Яйцо для тебя — самое верное средство! — улыбается Хасан-ака, продолжая крошить лук для жаркого.

Я лежу, смотрю на горы. Удивляюсь скалам, пропастям. Какие же это громады — горы! Я жалею, что не смог пойти вместе с другими. Досадую. Расспрашиваю Хасан-ака о горных оленях, кииках, о медведях.

— Э, сынок, здесь все есть. И волки есть, а может, и львы, — говорит Хасан-ака и многозначительно щурит глаз.

Отец и его спутники после долгой прогулки возвращаются усталые. Отец принес мне букет душистых горных цветов… Я рад подарку, горные цветы мне очень нравятся.

С аппетитом поев жаркого, мы, к вечеру трогаемся в обратный путь.

* * *

Я лежу на террасе один. Передо мной просторный, как степь, двор. И ни одного деревца! Прошло, наверное, уже около десяти дней, как я упал с лошади, а я все еще не могу ступить ногой. Еле-еле, сильно хромая, сделаю шаг-другой — и все лежу с утра до вечера, уставившись в потолок.

Под крышей террасы много воробьиных гнезд. Я наблюдаю, как подлетают старые воробьи, как птенцы, запищав разом, вытягивают шейки, разевают желтые клювы. А когда это надоедает, развлекаюсь, глядя на петуха с курами, которых полно во дворе. Петух красивый, важный. Найдет зерно или кузнечика и сейчас же зовет всех. Куры с кудахтаньем окружают его, ссорятся из-за добычи. А если какая-нибудь курица вскочит на крышу или же вздумает забраться к соседям, петух сердито кокочет, гонит ее обратно.

Я отдаюсь раздумью. Мысли мои цепляются одна за другую. Воображение мое разыгрывается, дальние горы представляются мне совсем близкими. Среди гор видятся сады, аллеи, дворцы. Внезапно» как наяву, встают передо мной джины, пери. Мысли мои путаются, усложняются. А я лежу, то забываясь в легкой дреме, то снова возвращаясь к яви.

Солнце палит нещадно, пышет жаром степь.

Тетка Зульфи подходит ко мне изредка. Спросит: «Вай, смерть моя! Все еще не прошла опухоль на ноге?»— и опять спешит по хозяйству: сбивает масло, заквашивает молоко. Часто забегает Агзам. Рассказывает, как скучает один, как дерется с ребятами.

— Выздоравливай скорее, вдвоем мы им покажем! Все они боязливые, все до одного трусы.

— Нет, друг, — говорю я, — есть среди них и отчаянные. Особенно тот, небольшой парнишка, помнишь? Так что ты остерегайся, в драку не лезь, здорово могут отколотить. И о нашей дружбе не забывай.

Агзам хмурится, молчит. Потом мы болтаем о том, о сем — о жадности сквалыжных баев, о скупости местных лавочников.

Отец каждый день скитается где-то верхом на своем иноходце. На закате или в сумерки заглянет ко мне, весь в пыли, усталый. Спросит:

— Ну как, хорошо ли себя чувствуешь, сын? — Иногда положит передо мной горсть джиды, десяток орехов, посидит немного и уходит.

Однажды посоветовались они с Закиром и решили повезти меня к какому-то казахскому лекарю. По холмам, по увалам ехали. Приезжаем мы в казахский аул. Сходим с коней. Нас встречает полная пожилая женщина в чистом белом платье, в безрукавке и кисейном платке. Когда мы входим в юрту, женщина подает мне чашку кумыса:

— Вот, выпей. Это утоляет жажду, светик мой.

В разговор вступает Закир-ака. Справившись, как положено, о здоровье хозяйки, о благополучии ее домашних, он говорит:

— Этот наш парнишка упал с лошади и повредил ногу. Вот мы и приехали к вам.

Старуха внимательно посмотрела на меня. Попросила:

— А ну, покажи, милый! — и сама осторожно развязала ногу и легонько раза два провела по ней рукой.

— Вывихнута, — сказала она, обращаясь к отцу и к Закиру. Потом повернулась ко мне: — Ничего, мигом поправишься, светик мой. Как жеребенок, резвиться будешь.

В душе я струсил немного. А она вдруг сильно нажала на ногу, там щелкнуло что-то: «Шик!» Я невольно вскрикнул: «Ой!», но тут же почувствовал, что боль утихает.

— Все, все! Теперь ты совсем здоров, светик мой, — говорит женщина, ласково поглаживая меня по голове. Потом обращается к отцу: — Сколько заставили напрасно страдать бедного парнишку. Видите, как сразу ему полегчало.

— Спасибо тебе, старая! — говорит ей отец с поклоном.

Лекарка туго заматывает мне ногу, но я уже не чувствую боли.

Отец расплатился с хозяйкой, еще раз поблагодарил ее, и мы отправились в обратный путь.

А на следующее утро я уже принимаю участие во всех ребячьих играх — играю в чижика, в орехи, в ашички.

Проходит несколько дней. Как-то вечером отец, похлопав меня по плечу, сказал с ласковой улыбкой:

— Ну, сын, довольно. Завтра на рассвете поедешь в Ташкент. Погулял, порезвился, хватит.

Я промолчал. А про себя подумал: «И правда, я здорово провел время!»

— Агзам тоже едет, — прибавил отец. — Мы уже договорились с его отцом. Завтра тут один арбакеш везет в город пшеницу, с ним и поедете.

На следующий день рано утром мы с Агзамом отправляемся в дорогу. Сидим, кое-как приткнувшись на мешках с пшеницей.

Кругом пустынная степь. Широко, от горизонта до горизонта, раскинулась она. Осень. Солнце уже не жжет, как летом, а ласково греет. Дует приятный, свежий ветерок. В чистом голубом небе то там, то здесь медленно плывут легкие облака. Дальше горы подернуты синей дымкой. Мы едем притихшие и немного грустные.