Изменить стиль страницы

— Отдайте икону, сейчас же! Да как вы смели ее брать за такие гроши?! А еще священник называется!

Я, молча, не выслушивая дальнейшие причитания и обвинения в своей непорядочности, алчности и сребролюбии вынес икону.

— Возьмите.

Дама немного опешила от моего смирения и молчаливого согласия и, отдавая мне деньги (уже в государственной валюте) лишь сказала:

— За эту икону я квартиру куплю и еще на машину останется. Семнадцатый век! А он — (прозвучавшее выражение‑определение опускаю) — за такие гроши хотел нас наколоть.

Закрыл дверь, виновато посмотрел на встревоженных домочадцев, и пошел в храм читать акафист преподобному Серафиму Саровскому.

***

Где-то через неделю собрался ехать на Родину в Россию и пошел на рынок денежку поменять, гривны на рубли. У местного валютчика, в будке, увидел стоящую в углу прикрытую рогожкой икону.

— Бать, икона не нужна? — спросил валютчик. Купил вот по случаю. Старец, святой какой-то, по‑моему, лет двести ей.

Он отбросил рогожку в сторону… на меня так же грустно смотрел Серафим.

— Да нет ей двухсот, от силы лет сто, — возразил я.

— О! Значит, не ошибся, — обрадовался меняла. — С меня за нее 300 баксов требовали, а я им больше ста не дал. Так что возьмешь за сто пятьдесят?

— Да нет, не буду. Ты ее в антикварку свези, толку больше будет и греха меньше, что на святости деньги зарабатываем.

— Свезу, — как-то сразу согласился мой собеседник. И мне стало уверенно ясно, что обязательно отвезет.

***

Преподобный старче Серафиме, моли Бога о нас грешных!

Мироносица

«Камень на душе» — знакомо выражение? Наверное, каждому слышать приходилось, да и испытывать. Духовная боль она всех болей больнее, но особенно тяжко страдание, когда, кажется, нет выхода, когда не видно просвета, когда как будто весь мир ополчился против…

Именно отсюда и бытует — «Беда одна не ходит».

Как не странно, но мужественные, сильные и ловкие представители пола сильного пасуют в этой ситуации чаще. Они могут действовать, бить кулаками, решать сверхсложные логические задачи, но противопоставить что‑либо реально исполнимое духовной катастрофе и душевному испытанию им часто не удается.

И здесь появляется женщина.

Помните евангельский путь жен‑мироносиц ко гробу Господню? Они идут, взяв необходимое для погребения благовонное миро, но совершенно не заботятся, как они вообще-то проникнут в гроб ко Христу. Ведь он завален камнем. Идут и думают: Кто отвалит нам камень от двери гроба (Мк. 16:3)?

Им ведь не под силу даже сдвинуть этот камень, не то, что его «отвалить», но они идут и знают, что не может не совершиться дело нужное, дело Господне.

Мужчина так просто не пойдет. По крайней мере, он позвал бы друзей, рычаг сделает какой‑то, ломик возьмет и, скорее всего, опоздает…

Потому что на себя только надежда и о себе упование. Женская же душа иная.

Это не тот «авось» русский. Нет, не он. Тут другое. Вера в то, что благое не может не совершиться. Поэтому и идут жены‑мироносицы к замурованному гробу Господню, а за ними и все наши бабушки, сестры и матери…

Баба Фрося

Ефросинью Ивановну все звали «баба Фрося». Даже сынок ее, неугомонный приходской зачинатель всех нововведений, и участник каждого приходского события, в свои неполные шестьдесят именно так и величал свою родную мать.

Мужа баба Фрося похоронила еще при развитом социализме и, показывая мне его фотографию, гордо прокомментировала, что он у нее был красавец с бровями, как у Брежнева. Брежневские брови унаследовали и три ее сына, за одного из которых «неугомонного Петра» я уже сказал, а двое иных нынче за границей проживают, причем один рядышком в России, а другого в Чили занесло.

Как-то баба Фрося, подходя к кресту, совершенно неожиданно, и безапелляционно сказала:

— Давайте‑ка, отец‑батюшка, ко мне до дому сходим, я вам старые карточки покажу. Вам оно полезно будет…

Отказывать баб Фросе — только себе во вред, поэтому, отложив все намеченное, поплелся я после службы за бабушкой на другой конец села философски размышляя, что это бабкино «полезное» мне точно ни к какому боку припека, но идти надобно на глас зовущий.

Жила баба Фрося в старой «сквозной» хате, т. е. в центре хаты вход в коридор с двумя дверьми. Одна дверь, направо, в горницу, за которой, прикрытый шторами зал; другая, налево, в сарай с сеном, дальше куры с гусями, а затем и свинья с коровой друг от друга отгороженные. Все под одной крышей.

Смахнув несуществующую пыль со стула, который точно старше меня по возрасту раза в два, усадила меня бабушка за стол, покрытый плюшевой скатертью в центре которого стояла вазочка с искусственными розами. Вся обстановка в зале своего рода дежа‑вю времен моего детства, причем мне не трудно было предугадать даже альбом в котором будут фотографии. Именно таким он и был, прямоугольный с толстыми с рамками листами и московским Кремлем на обложке. Фото, пожелтевшие от времени и обрезанные под виньетку шли последовательно, год за годом, прерываясь советскими поздравительными открытками.

В конце альбома, в пакете от фотобумаги, лежало то, как я подумал, ради чего и привела меня баба Фрося домой. Там были снимки старого, разрушенного в безбожные хрущевские семилетки, храма, наследником которого и является наш нынешний приход.

Деревянная однокупольная церковь, закрытая впервые в 40‑м, затем открытая при немцах в 42‑ом и окончательно разобранная в конце шестидесятых выглядела на сереньком фото как‑то печально, неухожено и сиротливо.

— Ее уже тогда закрыли — пояснила баба Фрося. — Это мужик мой снимал, перед тем, как зерно из нее вывезли и разобрали по бревнышкам.

На других фото — прихожане. Серьезные, практически одинаковые лица, большинство старенького возраста, сосредоточенно смотрят из своего «далеко» и лишь на одной из них они вместе со священником, облаченного в подрясник и широкополую шляпу.

— Баб Фрось, а куда батюшку тогда отправили, когда храм прикрыли?

— Так он еще почти год тут пожил, дома крестил и к покойникам ходил отпевать, а потом его в Совет районный вызвали, а на следующий день машина подошла, погрузили вещички и увезла его, — поведала старушка. — Говорят на родину поехал, он с под Киева был. Бедный.

— А чего «бедный»?

— Так ему тут житья не было, — ответствовала баба Фрося. — Последние два года почти весь заработок отбирали в фонды разные, да в налоги. По домам питался. Матушка-то у него, сердешная, померла, когда его по судам таскали.

— По судам?

— Эх, мало ты знаешь, отец‑батюшка, — продолжила баб Фрося. — На него тогда донос написали, что он в церкви людей призывал облигации не покупать.

— Какие облигации?

— Займы были такие, государство деньги забирало, обещалось вернуть потом.

Облигации я помню. У родителей большая такая пачка была. Красные, синие, зеленые. На них стройки всякие социалистические нарисованы были.

— А что, батюшка, действительно против был?

— Да что ты! — возмутилась баба Фрося. — Ему же просто сказали, что он должен через церковь на несколько тыщ облигаций этих распространить, а он и не выполнил. Кто ж возьмет-то, когда за трудодни в колхозе деньгами и не давали.

Пока я рассматривал остальные снимки, баба Фрося, подперев кулачком седую голову, потихоньку объясняла кто и что на них и все время внимательно на меня смотрела. Меня не покидало ощущение, что главное она еще не сказала и эти фото и ее рассказы лишь прелюдия к иному событию.