Изменить стиль страницы

— Однакож, прекрасная витаминозность, — разочарованно говорил Звягин, откладывая ложку, — но безусловно страшновато на вкус.

Дел было множество. Оказалось, что океанография — очень боевая наука и емкость ее почти безгранична. Ребята делали доклады на рыбалках о водорослях, о витаминах, о пище вообще, ревизовали столовки я втолковывали директорам промыслов законы течений и ветров.

В одном месте открыли клуб, в другом помогли составить отчет, в третьем создали краеведческое бюро, в четвертом прибежал к ним председатель совета, бывший красноармеец, с просьбой сообщить Академии наук, что он нашел нефть. Он передал им письмо:

«Председателю Академии наук. Копия в райком.

В ответ на ваш научный вопрос прилагаю литр найденной мною нефти. Словами объяснить, какая она из себя, не могу».

В бухте Терней Ольга вспомнила о Зарецких и забежала к ним в день прибытия.

У них сидел Шлегель, худой, небритый, сгорбленный. С ним — незнакомый, с маленьким орлиным лицом человечек. Он все время улыбался и глядел насмешливо; ел осторожно и как бы нехотя, пряча под скатерть тонкие грязноватые руки. Летние красноармейские штаны его лоснились, как кожаные, но тужурка была аккуратна, хоть и явно узка.

— Строили мы и не такие вещи, гражданин Зарецкий, — говорил он, когда Ольга вошла в комнату и, поцеловав Зарецкого, протянула руку и ему. Он быстро и ловко вскочил, коротко взглянул на Шлегеля и, не называя своего имени, почтительно пожал Ольгину руку, низко поклонившись.

— Не ждали меня увидеть? — спросил Шлегель. — Кажется, я некоторое время буду жив.

Зарецкий, усадив Ольгу за стол, запоздало отвечал худощавому:

— Мало что вы там строили… разное ведь валяли…

— Так точно, и всегда хорошо.

— Проверь вас! — засмеялся Зарецкий. — Вы не обижайтесь, я человек откровенный. Сами понимаете…

— Нет, гражданин Зарецкий, не понимаю…

Шлегель налил всем по рюмке водки, чокнулся. Старик прикусил губу и, поклонившись, выпил.

— Ну, что ж, я вас оформлю у себя, — вяло и нехотя сказал Зарецкий. — Посмотрим.

— А как ваше мнение на этот счет? — спросил Шлегель худощавого старика. Тот встал и, аккуратно складывая салфетку, произнес, ни на кого не глядя:

— Я прошу оставить меня в прежнем состоянии. Здесь работать я не хотел бы, меня некому здесь проверить. Можно идти?

— Пожалуйста, — сказал Шлегель.

Старик поклонился всем сразу и, не подавая никому руки, вышел, осторожно ступая на носки больших, не по ноге, сапог.

— Кто это? — спросила Ольга.

— A-а, интересный тип! Десять лет взамен высшей меры наказания. Ахтырский.

— Исправляется?

— Может.

— Но сволочь, — заметил Зарецкий, поглядев на Шлегеля многозначительно.

— Зато работник. А у тебя лентяй на лентяе.

— Условия, условия! — громко произнес Зарецкий. — Мне создали такие условия, дорогой мой, что работать хорошо невозможно. Сам удивляюсь, как в этих условиях у меня не все еще разбежались…

— Выгодно, потому и не разбежались, — прервал его Шлегель. — Ты думаешь, раз беспорядок — так он всем должен не нравиться. У тебя сидят любители беспорядка.

— Это у вас профессиональная подозрительность, — заметная Ольга.

— Ерунда! Нет больших оптимистов, чем мы, чекисты. Мы все, я, очень веселый народ. Иначе не выживешь, поверьте мне. Только величайший оптимизм держит нас на ногах.

После обеда жена Зарецкого мигнула Ольге и увела ее в свою спальню.

— Ты Шлегеля хорошо знаешь, Оля, — сказала она. — Поговори с ним, душка: чего он от моего старика хочет?

— Он здесь по делу?

— Да ведь чекист же. Они и спят, как допрос чинят. Кто их поймет! Пристал к Степану: ты да ты, да из-за тебя, мол, все нелады, и вообще так сворачивает, что и ранили его из-за нас. Ты не знаешь — мы семь лет из тайги не вылезаем.

— Как же я, могу поговорить? — сказала Ольга и испугалась мысли, что ей нужно лезть в большое и неизвестное дело. — Я, впрочем, скажу, спрошу, — добавила она, не глядя на Зарецкую. — Но почему его ранили из-за вас?

— По смыслу так выходит. У Степана, видишь ли, сколько-то там беспаспортных рабочих, два корейца из них, к тому же. Ну, вот и пристал, кто да откуда, да кто разрешил. А где их, паспортных, тут найдешь? Не Москва. Перекованные которые — и те в тайгу не желают…

За чаем Ольга еще раз спросила Шлегеля, как все-таки его рана и пойман ли стрелявший.

— Рана — пустяк, а поймать товарищи не дают, — сказал он сухо.

— Не возводи ты, Семен Аронович, напраслины, — добродушно посмеиваясь, ответил Зарецкий. — Тебе бы только голый закон блюсти, а ты вот иди, поскреби землю — узнаешь беду. Изволь, я их уволить согласен, — сказал он, волнуясь. — А прорыв — на твой счет.

Шлегель молчал. Потом он спросил:

— Тебе сколько лет, Степан?

— А что, стар, что ли?

— Да нет. Незаметно, что взрослый.

В этой обстановке Ольга не решалась ничего спросить и стала прощаться. Шлегель пошел проводить ее до берега.

— Зарецкая, небось, уже поручила вам переговорить со вшой, — сказал он по дороге.

— Догадываетесь, о чем она просила?

— Знаю. Глупости. Она думает, что он у нее хозяйственный гений.

— А он дурак. И ни хозяин, и ни чёрт его знает что. Просто веселый дурак. Типичный дурак.

— Он честный человек.

— То есть не крадет? Да, в этом честный. А что он всю жизнь только и делает, что мечтает, это как, по-вашему, называется? Всю жизнь мечтает! Вот ерунда с горохом! Еще в гражданскую войну с ним возились, как с обиженным гением. Потом он мечтал, что он опытный, прямо необыкновенный строитель, а РКП мешает смелому человеку. Его посадили в РКП. Он стал мечтать, что он знаменитый разоблачитель воров и что каждый проработавший год на хозяйстве — сукин сын и подлец. Его посадили на хозяйство — так тут у него прорывы, потому что ГПУ не понимает великой его души.

Они шли, взяв друг друга за руки, по узкой тропе, у самого моря. Выл ранний оливковый вечер, беспокойно пахнувший морем. Перед глазами вставало большое небо, стлалось большое море, линия могучих лесов вычерчивалась слева.

— Ах, мне это понятно, — сказала Ольга. — Так хочется делать только самые великие дела.

— У великих дел нет специальности, — ответил Шлегель. — Да и, вообще говоря, я знаю на свете только одну хорошую специальность. Вот ваш покойный отец владел ею в совершенстве.

— Что это?

— Он был удивительным революционным практиком. Он везде искал новое, вцеплялся в него, и, я думаю, во всех науках его интересовало только одно — как победить белых с наименьшей затратой сил. Варвара Ильинишна имела другую специальность — она заставляла верить в нее. Ей верили, чем бы она ни занималась. Что такое великое дело? Это великий характер, проявившийся в кооперации, физике, рыбоведении, войне или искусстве. Можно быть великим дворником и можно быть бездарным профессором.

— Но люди должны мечтать, Шлегель. Люди, не создавшие ничего великого, больше других имеют право на мечту о великом.

— На севере вы увидите Шотмана. Вы знаете его? Седенький, квелый старик старикашка, как его называют тут. Вот — мечтатель. Если он увлекается музыкой, знайте, что он уж где-то воспитывает музыканта. Если увлекается архитектурой, значит, запустил руку в чью-то душу и строит там. И посмотрите, сколько вокруг него толчется людей.

— Я сам писал стихи, — продолжал Шлегель, кашляя от смущения. — Я хотел быть знаменитым поэтом, но однажды увидел молодого болвана, сюсюкающего о любви… У него были подлые поросячьи глаза, противные, грязные руки, и он явно хотел получать большие гонорары за свои безграмотные стихи. Ему снились лаковые туфли и шницель, а не лавровые венки. И тогда я подумал: я поэт? Я стану писать стихи о любви? О будущем? Я? Мне стало страшно. Какую душу надо иметь, чтобы рискнуть на этот подвиг! С тех пор я чекист. Не то, что здесь нужна душа поменьше, но совсем другая душа, потверже, посуше. Когда я высовываю голову из кабинета, в котором самый старый заключенный — это я сам, когда я поднимаю глаза от преступников, подлецов и идиотов, я хочу видеть, что кто-то мечтает за меня, кто-то возводит города, пишет хорошие книги, ставит замечательные спектакли, находит новые дороги в науке, и мне становится легко. Вздохну разок-другой о своих стихах и опять погружаюсь в дела. Чтобы я хорошо работал, всегда должно быть что-нибудь радостное за моим окном…