На улице имени Василия Лузы сверкнули желтые языки огня. Дождь битого кирпича и деревянных обломков падал не переставая. Иногда вместе с мусором и пылью швыряло на землю разорванное человеческое тело. Люди метались, но находя выхода из огненной бури, или, оцепенев, сидели на постелях, подняв над головами руки. На них рушились потолки; они молча склонялись под ударами, немые, слепые, потерявшие волю. Глинобитная, похожая на село Георгиевна была открыта ударам сверху, легка для огня.
В райкоме не расходились с вечера, и как только штаб ПВО предупредил о близкой опасности, Валлеш поделил Георгиевку на районы и прикрепил к ним уполномоченных. Луза, с вечера отправившийся на передний план к Тарасюку, передал с нарочным соображения пограничников: с часу на час ждать открытого боя. Партизаны, колхозники и комсомольцы заводов звонили в райком о формировании отряда. Вдруг загрохотало рядом.
— По районам! — сказал Валлеш. — Женщин и детей в сопки, мужчин — на тушение пожаров.
Улицы то и дело взрывало. На Коминтерновской упал горящий японский бомбардировщик. Несколько смельчаков бросились к машине… Вдруг воздух рванулся в такой ужасающей конвульсии, что многие, стоявшие близко, потеряли сознание, и с невероятным громом кусок улицы свалился на сторону. Толпа раненых и ушибленных бежала и ползла из города в поле. На проспекте Лазо работала зенитная батарея, на Голубой сопке за городом — вторая, за партизанским кладбищем — третья.
На улице Шахвердиана, перед подземным госпиталем, суетились санитары с носилками. Их обдавало жаром взрывов, сбрасывало наземь. Многие из толпы присоединились к санитарам, остальные двинулись в сторону Ворошиловского бульвара, где чувствовалось относительное спокойствие. Отовсюду слышались стоны раненых. Бежали обезумевшие, окровавленные дети; их подхватывали на руки и несли, баюкая у груди, случайно пробегавшие люди. Ежеминутно загорались дома, но всегда оказывалась вблизи душа, которой для успокоения нужно было горячее дело: чьи-то руки находили топор, вонзали его в дерево; кто-то полок ведро с водою, и хотя неясно было, стоит ли тушить здание, которое через минуту может быть взорвано бомбой, — тушили.
Из темных куч мусора от разбитых домов, из дымящих палисадников появлялись обгоревшие, обезумевшие матери. Они искали детей в огне и грохоте катастрофы.
Красноармеец Ушаков, помощник Лузы по осоавиахимовским делам, схватив старенькое клубное знамя, пробежал с ним по улицам, и всё, что металось на них в беспамятстве и страхе, бросилось за Ушаковым, потому что знамя куда-то вело их. К толпе примкнули партизаны и охотники с ружьями, школьники с плакатами, окровавленный китаец с топором в руках. Ушаков вывел толпу на Ворошиловский бульвар. Поперек бульвара стоял грузовик, в кузове его виднелась кожаная фигура Валлеша. Группа красноармейцев быстро и молча разбирала рухнувшее строение, из-под которого слышались крики. Человек тридцать мужчин отделились от толпы и примкнули к бойцам, но остальные держались у знамени.
Пожилой уссурийский казак вскочил в грузовик Валлеша и неистово крикнул;
— А винтовки где? Давай винтовки!
Валлеш махнул рукой в край бульвара. Голоса его не было слышно, Толпа двинулась по бульвару.
На небольшой трибунке, с которой ребятам затейники пели по утрам, песни, стояла Надежда, жена Лузы, георгиевская казачка родом. В руке она держала древко красного плаката; на плакате было написано: «Все на копку свеклы!» Пионер бил в барабан.
— Товарищи казаки! — закричала Надежда. — Братья! Наши колхозы на переднем плане…
— Давай, давай, Лузиха!
— …«Сталина», — прокричала Надежда, — и «Ленина» с вечера взяли винтовки… «Двадцать пятое Октября», как один человек… Луза на переднем плане, Чепурняк на переднем плане. Гончаренко тоже с ими…
— К границе! — раздался крик.
Все подхватили:
— К границе!..
Люди становились в ряды, скликали родных. Женщина с коровой в поводу, крича, привязывала веревку к автомобилю; ее уговаривали не делать этого. Со всех сторон собирались музыканты.
Каждым требовал дела, в котором потонула бы боль всего личного, которое было бы выше, лучше и дороже всего того, что отобрала эта ночь.
На бульвар стекались новые толпы и колонны. Подъехал, стоя на грузовике, Валлеш.
— Раненые, также женщины и дети, становитесь слева. На эвакуацию.
Степенные казачки стали выходить аз колонн и, поправляя головные платки, становились за Надеждой.
— Пиши — к оружию, — говорили они сухо.
Воздушный бой относило к границе. Бомбардировщики Сано, врасплох захваченные красными крейсерами и окруженные истребителями, выходили в ту ночь к Георгиевке уже не той компактной массой, которая способна создать катастрофу. Воздушные заграждения усиливали дезорганизацию эскадрилий.
Стальные тросы аэростатов воздушного заграждения, поставленные на высоте семи и восьми тысяч метров перед Георгиевкой, разрезали надвое наткнувшиеся на тросы машины первой волны, и вторая волна, напуганная этой новой, неуловимой, невидимо висящей в воздухе опасностью, произвела свой залп раньше срока.
Третья волна, наиболее плотно атакованная красными истребителями, превратилась в беспорядочную стаю машин-одиночек, здесь и там бестолково сбрасывающих бомбы, чтобы покинуть еще не начатое, но уже проигранное сражение. Поля вокруг Георгиевки горели и дымились. Вызванные генералом Сано из приграничной Манчжурии штурмовики между тем были уже в пути и с минуты на минуту могли обрушиться на противовоздушную оборону Георгиевки и ее подвижные цели, и казалось, что противник именно здесь ищет решения стратегической задачи.
Спешили из приграничной Манчжурии вызванные генералом Сано истребители, готовясь встретить возвращающиеся бомбардировочные отряды и вырвать их из окружения красных.
Воздушный бой развертывался вне всякой связи с прорывом армии Накамуры. Красные сковывали и держали японского генерала в стороне от наземных событий, уже развернувшихся во всю мощь.
В шесть часов утра 8 марта Сано, видя бессмысленность сражения в воздухе, ввиду неуспеха своей бомбардировочной авиации, отдал приказ эскадре вернуться на свои аэродромы.
Но командующий 2-й армией Накамура потребовал авиацию в дело на рубеже, перед Георгиевкой.
В канун женского дня Тарасенкова ночевала с самолетом близ старого нанайского стойбища. Бен Ды-бу, здешний уроженец, ездивший делегатом стойбища в Москву и вернувшийся авиабомбардиром, устраивал вечер. Женя сидела в президиуме рядом с пионеркой, совершившей два парашютных прыжка. После доклада Бен Ды-бу началась художественная часть. Участники вечера слушали патефон, рассматривали виды Москвы и глядели, как Бен Ды-бу танцует с Тарасенковой западные танцы.
Старики много смеялись и от души благодарили танцоров за старанье. Потом разохотились и выступили со сказками. Сказки были неожиданные, только что ими выдуманные. Все слушали весело и дополняли их дружно.
В разгар сочинения Евгению вызвали к радиотелефону. Говорил Жорка.
— Женя, идут на нас! Срочно летите в… — Он назвал ей один из военных аэродромов третьей зоны.
— А что случилось?
— Японцы чего-то домахиваются.
— Воина?
— Похоже. Ну!
— Что «ну»?
— Сколько лет я вас знаю, Женя, а никогда не видел. Я ж вас искал, когда укради вас эти Френкели.
— Я тоже не знаю, какой вы.
— Какой-никакой, а люблю я вас здорово. Но вот радиосудьба! Живу, как чёрт, невидимый. Дикая судьба.
— Когда вернусь, прилечу к вам, Жора, — сказала она. Посмотрите, какая я.
— Если вы вернетесь, так только героем, Женя. Летчики погибают, как птицы, без хлопот. А вернетесь — не до меня будет. Ну, счастливой дороги!
— Жора!..
— Леспром? — визгливо провесов чей-то посторонний голос. — Семь-пятнадцать-восемь-четыре. Леспром? Алло! Леспром?
— Я не Леспром, — сказала Женя. — Я летчик.
— Извиняюсь, извиняюсь, — миролюбиво провизжал голос.
Жорка бесследно затерялся в эфире. Она положила трубку.