— Почему? — машинально спросила Вера Михайловна, хотя для нее теперь не имело никакого значения, как называют безнадежных мальчиков, таких, как ее Сережа.
— Да потому, — охотно принялся объяснять профессор, — потому, что они синеют, с годами наступает синюшность от недостаточности кровообращения. Синеют губы, пальцы, а потом и все тело. Живут они до четырнадцати-пятнадцати лет и меньше, причем последние два-три года уже не могут вставать… — Он осекся, заметив, как она побледнела, проворно встал, налил воды в стакан.
— Чем я могу помочь? — нашла в себе силы произнести Вера Михайловна.
— Ничем.
— Нет, вы скажите, чем я могу помочь ему? — повторила она.
Профессор сел рядом, положил свою мясистую руку ей на плечо.
— Ничем. Ни вы, ни я. — Он нахмурился. Видимо, беспомощность была противна его натуре. — Ничем, — повысил он голос, — Убивать людей человечество научилось, а спасать таких вот «синеньких» — нет.
Он посмотрел на нее виновато, как будто извиняясь за вырвавшуюся фразу, встал, прошел к/столу.
— Завтра мы его выпишем. Документы и анализы получите в канцелярии.
Вера Михайловна хотела спросить, для чего ей теперь документы, но не спросил^ Поклонилась профессору и вышла из кабинета.
Глава пятая
Вера Михайловна благополучно добралась до станции Малютка. Никита довез ее и сына до Выселок. На своих ногах она вошла в дом. Молча прошла в комнату.
Молча разобрала постель. Молча улеглась на спину и будто закаменела. Ни с кем не говорила. Ничего не ела.
Только пила теплое молоко из бабушкиных рук. Она все понимала, все чувствовала, но не желала отзываться, вступать в разговоры, рассказывать о поездке и о ее результатах. Ей было ни до кого и ни до чего. Странная, незнакомая апатия и слабость завладели ею.
Она слышала, как приходили соседи и учителя. Слышала их шепот, слова Марьи Денисовны:
— Остолбенение нашло. Доктора, видать, напугали. Чо с нонешних-то спросишь.
Вера Михайловна хотела возразить, заступиться за докторов, но тут же раздумала, потому что заступиться за докторов означало рассказывать о результатах поездки, о Сереже, о его неизлечимой болезни, о его страшной судьбе. Об этом она старалась не вспоминать, не думать… Хотя ей сейчас было все безразлично, все равно она старалась не вспоминать.
Из Медвежьего приезжал доктор Владимир Васильевич, тот носатенький в очках, приезжала Дарья Гавриловна. Но и они ничего не добились, Вера Михайловна продолжала молчать и лежать, отвернувшись к стене.
Появлялся директор. Учителя. Председательша.
А однажды Вера Михайловна открыла глаза и увидела перед собой Софью Романовну.
— Вам привет, — сказала она и не узнала своего голоса.
— Спасибо. Ну как они там? Как Антонина Ивановна? — заговорила Софья Романовна.
Но Вера Михайловна не ответила, снова прикрыла глаза.
Неизвестно, сколько бы она еще находилась в таком отрешенном состоянии, если бы не Сережа. Как-то она лежала в полузабытьи и вдруг почувствовала его ручонки на своей щеке.
— Мам, — произнес он, заметив, что у нее задрожали ресницы. — А что говорят, будто ты из-за меня захворала? Ведь я ж хорошо себя вел.
— Хорошо, сынок.
Вера Михайловна ощутила вдруг теплоту внутри.
Она появилась где-то в глубине и стала расплываться по всему телу, как чернила по промокашке.
— Хорошо, Сереженька, — повторила Вера Михайловна, чувствуя, как отогревается, словно после мороза у раскрытой печи.
— Мам, — прошептал Сережа. — Вставай, а то я тоже заболею.
Она увидела его большие взрослые глаза, полные боли и неподдельного сочувствия, подумала: «Он еще наболеется. Зачем же еще теперь…» И встала. И принялась ходить по дому. А назавтра, по ее настоянию, Никита отвез ее в школу. И она провела урок. Потянулась привычная жизнь. Работа. Дом. Хозяйство. В доме теперь было особенно тихо. Ни смеха, ни громких разговоров. И темнее. Вера Михайловна задергивала занавески, а в комнате повесила тяжелые шторы. Теперь она совершенно не могла выносить Сережиного взгляда. Все ей казалось, что он смотрит на нее с укором и ждет помощи, будто все разумеет и спрашивает: «Что же вы, ждете, когда я умру? Почему же вы не действуете?»
И еще она не. могла смотреть, как он замирает, вслушиваясь в свою болезнь.
Не то чтобы у Веры Михайловны не хватало сил для борьбы за сына, не то чтобы она была по натуре хлипкой и малодушной, — дело было в другом. Она поняла, что соломинки больше не существует, ухватиться не за что, надежды нет. Особенно ее поразили слова профессора: «Убивать людей человечество научилось, а спасать таких вот „синеньких“ — нет». Они вырвались, как крик души. Они оглушили Веру Михайловну, пронзили ее сердце насквозь. Они завели ее в тупик. Можно было бы, конечно, поехать в другой город, в другую клинику, но зачем? Чтобы снова услышать… Нет, быть может, этих слов там не скажут, но помочь не помогут. А ребенка измотаешь. Ему и так жить осталось…
Она смотрела на сына и не могла поверить, что жить ему осталось каких-нибудь восемь-десять лет. Она видела, что губенки у него синеватые, что пальчики холодные. Видела и никому не говорила об этом. Как только она вышла из состояния занемения, она сказала себе:
«Пусть я, а не они. Не надо им об этом. Не надо».
Сегодня она проснулась от белизны в комнате. Думая, что кто-нибудь приоткрыл шторы, она подскочила к окну и увидела снег. Он лежал на всей земле, белый и чистый. Он как бы подчеркивал разницу между ее настроением и самой жизнью, как бы говорил: еще не все потеряно, жизнь продолжается. Она вдруг вспомнила слова Никиты, обидевшие ее когда-то: «Может, и второй появится?» И встряхнула головой, отгоняя эти нелепые сейчас мысли.
Из школы Вера Михайловна возвратилась поздно, после педсовета, и увидела встревоженное лицо Марьи Денисовны.
— Сергунька занемог. Горит весь. Должно, снегу поел.
Вера Михайловна бросилась к кроватке:
— Сереженька, что же ты, сынок?
— А я попробовал только. Володька ел, и мне охота стало.
Всю ночь Вера Михайловна носила его на руках, прижимая горячее тельце к груди. Под утро ей стало казаться, что он уже не дышит, что он уже неживой, что он уже холодеть начал. Она гнала эти мысли от себя, но мысли снова и снова возвращались и мучали ее.
— Никита, — прошептала она в изнеможении, подавая сынишку мужу.
Он взял Сережу на руки и ушел на кухню, а Вера Михайловна бросилась на кровать, закусила подушку и зарыдала.
Сережа поправился, но с той ночи Вера Михайловна стала плакать, закусывая подушку.
— Ничо, ничо, — услышала она как-то успокоительный шепот Марьи Денисовны, долетающий с кухни. Она успокаивала Никиту. — Слезы к лучшему, к лучшему.
Не дай бог, опять остолбенеет.
Никита молча терпел ее слезы, не спал, когда не спала она, гладил ее по спине своей шершавой ладонью, утешал. Но однажды не выдержал:
— Нет, к едрене фене! Не может быть такого положения. В космос, понимаешь, летаем… На Луну замахиваемся.
Утром он рано исчез и два дня не показывался дома.
— Никуда не денется, — успокаивала Марья Денисовна. — По делу, сказывал.
Заявился Никита на третьи сутки, объяснил:
— В городе был. Адреса достал. Больниц разных.
Писать буду.
Еще раньше Никиты та же мысль — «не может быть такого положения» пришла и другим людям. Сговорившись между собой, старик Волобуев и Марья Денисовна пошли в Медвежье, к председательше. Соню дома оставили, дождались, пока Вера Михайловна на работу отправилась, и потопали. По первому снежку, по первому морозцу идти было легко. А дорога известная с малых лет, с той поры, как себя помнят.
Старик Волобуев поскрипывал суковатой палкой и высоко вскидывал ноги в подшитых кожей пимах, словно шел по целине, а не по наезженной дороге. А Марья Денисовна чуть приотставала, глядела на его сутулую, все еще широкую спину, на морщинистую шею, покрытую седыми волосками, на крутой затылок, прикрытый старенькой солдатской ушанкой, и вспоминала давние молодые годы. Лихой парень был этот Ванька Волобуев, на коне через костер прыгал. За ней ухлестывал. Даже сватов подсылал. Да отец отказал: у него на примете Никита Прозоров был. Вышла она не любимши, а потом слюбились.