Изменить стиль страницы

— Некоторые на моих глазах бросили воровство, но что с ними произошло по выходе из дома — трудно сказать.

— Может быть, надо усилить обучение ремеслам? — осторожно осведомился Погребинский.

Преподаватель согласился:

— Конечно, необходимо, но как-то все не удается по-настоящему наладить: то инструментов нехватает, то денег на материалы не дают, хороших инструкторов по ремеслам тоже нет; ведь нужен не просто мастер, но и педагог.

Погребинский зашел в спальню. Большинство воспитанников лежало на койках. Другие рисовали. Уже знакомый большеголовый сидел на столике больничного типа и пристально смотрел в дверь.

Он отметил появление Погребинского громким и равнодушным криком:

— Шухер!

Замелькали, исчезая, те же квадраты картона, какие-то баночки.

— Что это у вас?

— Где? — невинно осведомился большеголовый.

Десятки настороженных, вызывающих и насмешливых глаз выжидали в тишине, как поведет себя посетитель, может быть, присланный на должность воспитателя.

Погребинский вдруг почувствовал, что сейчас для него решается многое. Сумеет ли он найти правильный тон, не сфальшивит ли? Не ожидает ли его судьба незадачливого воспитателя?

Он взял большеголового подмышки, снял со стола и занял его место.

— Постоишь, тут старше тебя есть.

Потом долго сидел, болтая ногами, разглядывая ребят.

Дав тишине как следует отстояться, он соскочил на пол, подошел к ближайшему, сидящему на кровати парнишке и, не спуская с него глаз, протянул руку:

— Дай сюда карты.

Тот растерянно смотрел по сторонам, ища поддержки. Из угла кивнули, кивок говорил: «Отдай, чорт с ним, беды бы не нажить».

Мальчишка, присмирев, слазил за подкладку одеяла, вытащил с десяток карт.

Разоружение началось полное.

На столик поставили баночки с разведенным порошком из кирпича и с сажей. Передали кисточку с привязанным к лучинке пучком волос, предупредив:

— Человеческие. Из Фартовского надрали: волос у него жесткий, как у поросенка.

Даже при помощи жалкого инструмента и самодельных красок рисовальщик сумел придать фигурам особенное выражение. Пиковая дама походила на худую и строгую гадалку. Бубновая блондинка чем-то напоминала молодую сводницу. Короли были властны, валеты — развязны и хлыщеваты, особенно трефовый.

— Молодец. У кого рисовать учился?

— Так, сам балуюсь.

Одобрение непонятного пришельца звучало лестно. Большеголовый хмуро сказал:

— Он только руку набивает. Вон Колесо — тот мастак.

Подкатилось без вызова некое чумазое существо, действительно необычайно кривыми ногами напоминающее колесо. На обрывке александрийской бумаги была изображена обыкновенным углем танцовщица, которую показывали в классе. Художник окончательно раздел ее и мастерски выполнил изгиб тела, падающего навзничь с заломленными руками.

— От нечего делать, — поведал автор.

— Рисунки и карты я заберу, — строго сказал Погребинский.

Никто не возражал.

Погребинский увидел стоящий на полочке игрушечный дом. Он тоже выдавал руку мастера. Крыльцо, карнизы, наличники из тонкой драницы просвечивали кружевной резьбой.

— Чем резано?

— Травлено каленой иголкой.

— Эго можно взять? — с некоторой уже нерешительностью спросил Погребинский. Ему казалось — хозяин пожалеет вещь: выделка ее потребовала дьявольского терпения.

— Семка, твой дом берут.

— А пущай, — сонно и равнодушно ответил некто, укрытый одеялом. — Еще сделаю.

— Почему вы, ребята, плохо работаете в мастерской? У вас золотые руки.

— Кабы чему дельному учили, — глухо отозвался с постели владелец дома.

Другой добавил:

— Хорошо в клетке, да не как на воле. — Широко зевая, он совсем по-щенячьи проскулил: — Эх, воля — Крым — пески, туманы, горы, только и свет увидишь.

— У нас и стихи пишут, — похвастался большеголовый.

Погребинский вышел. После него долго молчали. Наконец большеголовый раздосадованно вымолвил:

— Вот и еще трепач. А вы уши распустили… Где у нас картон, идиоты?!

Перед тем как пойти к члену коллегии за последними указаниями, Погребинскому захотелось посмотреть, чем беспризорников прельщает «воля».

У котла

Вечером он переоделся в штатское, оставив на себе только неизменную кубанку. Он заглядывал в темные подъезды домов. Там попадались скорченные фигуры беспризорников, слышались ругань, шопот. Беспризорники встречались на бульварах, у витрин магазинов. Погребинский не останавливался. Ему хотелось обязательно посидеть с ребятишками возле асфальтового котла.

Он увидал его за полночь на Трубной. Вокруг котла были разбросаны поленья дров. Ветер перекатывал с боку на бок оставленное рабочими железное ведро. Оно глухо громыхало по камням. Ребятишки жались к небольшому костерку, загораживая его от ветра.

Один — голый, в лохматой кавказской папахе, выжаривал над углями вшей из рубахи. Другой грязной тряпкой перевязывал чугунного цвета палец ноги. Лучшее место у огня занимал самый взрослый. Он лежал навзничь, вытянув длинные худые ноги в грязных лаковых штиблетах, чахоточно кашлял и после каждого приступа кашля матерно ругался.

Погребинский раздвинул повелительно ближайших, сел в круг, поджав по-турецки ноги.

Парень в папахе с уважением посторонился, деловито спросил:

— Контрабандист?

— Мал, чтоб знать, — ответил грубовато Погребинский. — Пожрать бы.

— Продай-Смерть! — хрипло позвал длинноногий, не меняя позы.

Из темноты вынырнул оборвыш. Тонкие его руки заканчивались в кистях синими острыми култышками.

— Продай-Смерть, гони булку!

— Гад буду — одна! Самому охота.

— Не сдохнешь. Тут вот человек пропадает.

Калека со вздохом передал булку, зажатую подмышкой. Погребинский разделил ее пополам с ним и принялся честно изображать голодного.

Он кивнул на култышки:

— Где угораздило?

— Трамвай отхряпал.

— Плохая, значит, жизнь?

— Рачья. Совсем убогий. Работать не могу. Только и дела, что на стреме дрогнуть.

— Что это за прозвище у тебя?

— Разным кормлюсь. Когда жулики в шалмане загуляют до зеленых ангелов — подай им веселого. Хожу с ящиком — билеты продаю. Кому выпадет с хозяйкой-старухой спать, кому — себя стрёлить. У всякого — судьба.

Длинноногий вежливо дождался, пока гость насытится, потом осведомился:

— Или горишь?

— Кто теперь не горит, — пожаловался Погребинский.

— Чека, — вздохнул парень в папахе. — Говорят, всех брать станут, и без дела которые.

— Работать, что ли, заставят? — предположил Погребинский.

Перемогая кашель, чахоточный отрывисто говорил:

— Один конец. В тюрьме воля снится. На воле — скоро придут ночи… длинные, темные… сырые.

Приступ сухого кашля стал трепать его. Перестав кашлять, он приказал:

— Продай-Смерть, давай сказку.

— А стремить кому?

Длинный, не поднимаясь, толкнул ногой голого мальчишку в папахе:

— Иди.

Продай-Смерть угодливо согнулся над лежащим главарем.

— Какую сказывать?

— Все равно.

— Тогда я лучше свою быль.

Он не рассказывал, а скорее пел, гнусавя и вздыхая:

— По Симбирской губернии течет долгая река Свияга. Мимо нашей деревни загибается, во темном лесу скрывается. Роса по травке сверкает, на реку туман пущает. Камыши к воде пригибаются, а язи в воде бултыхаются. Тут закину я леску волосяную, восходит солнышко…

Вожак ткнул рассказчика ногой.

— Опять про язей ноешь, — захрипел вожак. — Вались ты к чорту со своим солнышком…

Он выругался длинно и бессвязно.

— Новую давай.

Калека с готовностью предложил:

— Тогда я про разбойников.

Он завел бесконечно о какой-то пещере на берегу моря, стены которой увешаны коврами, о шайке бандитов, разъезжающих на белых конях, о красавице, зарезанной атаманом. Минутой позже красавица обнимала старого миллионщика.

— Чего клеишь, — не утерпел вожак, — зарезали ведь ее.