— Вы не из комиссии по льготам?
— Нет.
— Чего же мне языком зубы околачивать, — с неожиданной грубостью отрезал он. — Позвольте выйти.
У самой двери он приостановился и, как бы рассуждая сам с собой, сказал:
— Работать… легко сказать! Ты устрой так, чтобы морда моя не за решоткой была. Тогда из меня, может, что и получится.
Комендант говорил:
— Не могу сказать про всех, что труд им ненавистен, но домзак — все-таки домзак. Кончат сроки, выйдут отсюда. Куда итти? Ну — и марш на прежнюю дорогу.
Погребинский попросил коменданта откровенно сказать, что достигается созданием тюремной общественности и культурных занятий. Ясно, что некоторые берут книги лишь в чаянии хорошей репутации и получения льгот. Другие пытаются свести через стенную газету и товарищеский суд блатные счеты.
Комендант ответил со всей прямотой:
— Такие попытки, конечно, есть. Они у нас на виду. Но и в них есть положительная сторона. Заметка, написанная из личной неприязни, как-никак бьет по непорядкам в камерах. Сам корреспондент — хочет он того или нет — встает на сторону общественного порядка, а многие из них через некоторое время приходят к нему сознательно.
«Дефективные»
Погребинский знал и раньше, что не во всех детских домах удачно практиковалось обучение ремеслам. Знакомство с материалами Наркомпроса дало ему добавочные сведения о недостатках в детдомах. Когда детдому нехватало денег, некоторые воспитатели сокращали прежде всего инструкторов по ремеслам. Трудовые процессы иногда совсем выпадали из программы воспитания. В тех случаях, когда труд применялся, он зачастую был направлен на производство пустяковых вещей: склеивание пакетов, плетение корзин.
Получалось так, что Наркомпрос в своих методических инструкциях совершенно правильно считал основой перевоспитания труд, а ряд педагогов проводил на практике эту установку чисто формально, для внешнего соблюдения чуждого им метода.
Были случаи, когда иной нерадивый педагог, чтобы не загружать себя работой над трудно воспитуемыми, давал им огульную характеристику: «В силу крайней дефективности совершенно не поддаются перевоспитанию». И старался сплавить их в дом заключения для взрослых. Среди педагогов оказалось немало работников старых приютов, домов призрения. Лишенные возможности применять в полном объеме прежние, не оправдавшие себя способы воздействия на воспитанников, они плохо доверяли новым приемам, да и не всегда понимали их.
Сведения о беспризорниках были неутешительны. Работники детских исправительных учреждений часто давали такие характеристики:
«Чилкин Александр Петрович, семнадцати лет. Бесчетное число раз приводился за кражу, имеет четыре судимости за грабежи и множество побегов. Помещался в диспансере для наркоманов. После шести месяцев лечения выпивает сразу по бутылке водки, курит анашу, впрыскивает морфий. Отличается повышенной сексуальностью, педераст. Неоднократно замечался в изнасиловании ребят. На исправление надежд нет».
«Гребенников Василий Александрович, восемнадцати лет. Кокаинист-алкоголик. Изодрал в исправдоме одеяло и проломил табуретом голову надзирателю. Заявил, что, как только выйдет на свободу, первым долгом убьет воспитателей. Крайне развращен. Имел половую связь с проституткой, у которой родился от него ребенок. Опрятно одевается. Вырвал здоровые передние зубы, чтобы вставить „для форса“ золотые. Сложившийся преступник. Безнадежен».
Погребинский поспешил увидеть как можно скорее этих «безнадежных». Он выбрал для посещения один из таких детских домов, куда обычно посылались наиболее испорченные улицей ребята.
Ему посчастливилось попасть прямо на занятия. Человек тридцать ребят, возрастом от тринадцати до шестнадцати лет, расположилось в самых разнообразных позах на обычных школьных скамейках. Перед ними восседал преподаватель, человек пожилой и неряшливый. Седеющая его борода свалялась, уши так заросли, что, казалось, там пауки сплели тенета. Обитал он тут же, при доме, и выглядел непринужденно: суконные тапочки на босу ногу, ворот рубашки расстегнут.
Погребинский сел рядом с ним и стал наблюдать. В классе не чувствовалось дисциплины, ученики занимались плохо. Одни что-то вырезывали на столах перочинными ножами, другие перешептывались, третьи рисовали что-то запретное — Стоило преподавателю взглянуть в их сторону, как они мгновенно прятали кусочки картона, нарезанные из папиросных коробок.
Обгрызая ногти, преподаватель медленно говорил:
— Уходя в школу, Ваня получил от матери десять копеек на булку. Но Ваня проиграл деньги в карты и остался без булки. Правильно ли поступил этот мальчик?
Шум не утихает.
— Воробьев!
Никто не поднялся.
— Воробьев! — громче повторил преподаватель. — Ты вот, — указал он на большеголового мальчишку с узкими, точно сдавленными плечами.
— Я не Воробьев!
— Уже?
— Я Отто фон Грюнвальди, американец, — вызывающе ответил тот, покачивая огромной головой.
Преподаватель устало откинулся на спинку стула:
— Ну, скажи ты мне, фон американец, — который третьего дня был племянником литовского помещика, а от рождения — крестьянским сыном Воробьевым, — скажи мне, правильно ли поступил мальчик Ваня?
— Какой?
— О котором я рассказывал.
— Чего рассказывал?
— Что ты там орудуешь руками под партой? Опять нарисовал карты и прячешь?
Воробьев иронически скривил губы:
— Проиграл — значит, отдай.
— А разве играть хорошо?
— Насильно не заставляют.
Паренька, много видавшего за недолгую жизнь, явно смешили нравоучения преподавателя.
— Егоров, — обратился тот к другому, — скажи ты.
— Не хорошо играть, — заученно прокричал беловолосый толстяк, передав соседу квадрат картона.
— Нехорошо, — удовлетворился преподаватель ответом.
— Сейчас я раздам вам картинки, вы их посмотрите и верните мне.
Один рисунок изображал кузнеца, бьющего с размаху по наковальне, другой — полуголую танцовщицу.
Воспитатель положил перед собой часы и следил, отмечая время, которая картинка рассматривается дольше. На кузнеца смотрели вскользь и поспешно сбывали другим. Танцовщица вызывала несомненный интерес.
Преподаватель записал что-то в свой блокнот.
— Что это вы записываете? — полюбопытствовал Погребинский после урока.
— Да вот повышенный интерес к сексуальным темам,
— Для чего же вы это записываете?
— Статистика непогрешима. Понадобится.
— Например?
— Опубликую в журнале.
— Что же дальше?
Педагог начал заметно багроветь.
— Если вы явились инспектировать меня, тогда так и говорите. Я, батенька, двадцать семь лет занимаюсь этим делом. Я измучен! — закричал вдруг он. — Измучен до последней крайности. Вы же не Грюнвальди, чтобы задавать мне бестолковые вопросы.
Погребинского неудержимо подмывало сказать ему: «Ага, вы измучены? Ну что же, ведь, наверное, вы или один из ваших коллег выносили неумолимые приговоры воспитанникам: „Чилкин — не поддается воздействию“, „Гребенников — безнадежен“. Чего же вы хотите от безнадежных? Институтских сентиментов?»
Но издерганный трудной работой службист, не знающий ни концов, ни начал своих обязанностей, вызывал сочувствие. Погребинский уверил его, что спрашивает серьезно, чтобы перенять опыт.
Воспитатель смягчился. С горечью и жалобой он говорил:
— Мне прислали страшно трудных детей. Что я могу с ними поделать? Я вынужден ограничиться ролью статистика, отмечающего пороки ребят и собственное бессилие. Они смеются над теплым словом. Я не могу добраться к их душам. Они сбегут при первой возможности. В других домах — благополучней, а мне очень тяжело.
Он оказался очень словоохотливым и сообщил массу любопытных фактов из жизни правонарушителей. Он перечислял специальные книги, называл типы воспитательных учреждений. Одного лишь не мог сказать: какой практический результат приносят его знания и практика?