Изменить стиль страницы

Они — русские люди, прибитые морем к неведомой, но громадной земле, шли шесть недель, и уже целую неделю был голод. Это был голод среди снегов, под пургой с океана, голод бездомных, обмороженных людей. У них ничего не осталось, кроме оружия и меховых одежд. Силы у них тоже не было, но они не бросали оружия и берегли ремни, на которых оно держалось. Они ели свою одежду. Силы после такой еды не возвращались, а холоднее становилось. Но ведь не умирали всё-таки. Всё-таки не умирали. Они жили, они каждый день шли вперёд, прижимаясь к океану и не упуская из виду кол-звезду. Лютовали морозы, но никто из мореходов не подумал повернуть на юг. Была цель — Анадырь-река. И они шли к ней, не зная, что она такое, какие народы встретят их там, далеко ли она или совсем неведомо как далеко. Они верили в свою Анадырь-реку и месили непритоптанный снег не одну сотню вёрст.

Вырыли в снегу яму. Гора заслонила от большого океанского ветра. Снег, как шатёр, укрыл от малых змеевитых ветерков.

Трудно отыскали среди камней и заносов тощие деревья, трудно разожгли огонь, поставили на него котёл с водой и лоскутами кухлянок, ждали, когда кожа разбухнет и можно будет жевать её больными зубами вприкуску с мёрзлой корой осины.

— Тяжко соболя-то даются, а? — толкнул в бок Митяя неунывный Фома Пермяк.

Пока плыли на кочах, был Фома человеком маленьким, пока была еда, не замечали, а как невмоготу стало — без Фомы и дня не прожить. Был он всегда молодец молодцом и таким весёлым, что и в голоде смеялся.

Сидят служилые в снежной яме, над головой ветер поёт, в животе голод. От мокрых торбасов — пар, на хилом огне варится и вовеки веков не сварится, кажись, ремённая еда.

Куда лежит их путь — неведомо, что их ждёт — неведомо, а холод — тут как тут, голод — тут как тут. И ползает в затемнённой голове червячок: а не предостаточно ли мук, не все ли кости морозом прощупаны, много ли мяса на теле чужой стрелой не пробовано? Помереть слаще, помереть легче, чем на пудовых лыжах тянуть пудовые нарты с пищалями, с порохом, с товаром для неведомых народов, которых всё нет и нет. Некого покорять, не с кем дружить, а торг один — или вьюга тебя завьюжит, или ты переборешь вьюгу.

Заводит Фома Пермяк, на закаменелых товарищей поглядывая, подковыристый разговор:

— Слышал я, Митяй, про ваших, устюжинских. Новину чистили два брата. День жаркий был, и упала на одного ель. Обрадовался парень. «Ваньмо! Как меня охолонуло! Садись и ты!» Брат сел, а другой пошёл ель рубить. Ель упала — и по башке. «Ваньмо! Охолонуло тебя?» А он-то молчит уж вечным молчком.

— А чего молчит-то?

— Да как же ему, Митяй, не молчать? Понравилось.

— Елью-то?

— А чего?

— Ничего. Ели-то, они здоровые больно.

Не смеются казаки, но и червячок уже не копошится. Сидор Емельянов подхватывает разговор:

— А у вас, Фома, в Перми-то, слыхал я, сватают хорошо. Приходят к невесте сват да полусват. Сват хвалит жениха, а полусват — вдвое. Говорит сват: «Жених-то хороший, у него две лошади». А полусват: «Что ты, две — ведь четыре».

«У него четыре коровы».

«Что ты, четыре, ведь восемь».

«Одно нехорошо в женихе: видит плохо на один глаз».

«Что ты, на один — ведь на оба!»

И хохот вдруг. Смеются хорошо. Потом жуют безвкусную клейкую кожу. Пьют отвар из коры и валятся спать.

Дежнёв не поднимает их спозаранку, как в первые недели пути. Сон сохраняет те малые силы, которые есть ещё в людях и которые надо сберечь. Даже сам приказчик реки Анадырь не знает, где она, его река, за ближней горой или за горами, день до неё идти или ещё пять недель.

Спит Семён, знает, что спит, а мысли в голове ходят ясно, как наяву.

— Где же вы, иноземцы? — спрашивает он. — Объявитесь! Хватит прятаться. Давайте воевать, если не хотите миром идти под московского царя. Давайте торговать. Вам полюбятся наши диковинные товары. Объявитесь! Мы умираем с голоду. Нельзя прожить на земле без людей. Объявитесь!

И вдруг запорхала перед Семёном малиновая, с голубыми глазами да зелёными разводами бабочка, а ростом с лопух. Села. Семён подкрался близко — не улетает. Упал на неё и поймал. Обрадовался. Показывает своим казакам, а пыльца слетела вся: большая бабочка да серая.

Закричали вдруг дико. Вскочил Семён. Держат казаки под руки Пятко Неронова, а нос у Пятко уже в крови.

— На тебя, Семён, спящего, с ножом кинулся.

— Убивайте! — Пятко Неронов плакал навзрыд. — Силы больше нет. Куда он ведёт нас? В пропасть. Один снег. Съедим кухлянки — от мороза подохнем, не съедим — с голоду.

— Ты хочешь идти назад? — спросил Дежнёв. — Иди. Может быть, теплее будет и сытнее. А мы пока не дойдём до Анадыря, не разойдёмся. Много нас. Трудно еду для всех добыть. А малыми отрядами — скорей погибнем. Решайте, служилые!

— Чего решать! — крикнул Фома Пермяк. — С ним вот чего делать?

— Будет тащить нарты три смены.

Пятко — в ноги.

— Прости, Семён Иванов, спасибо, что не убил. Разум темнеет. Ведь второй раз спасаешь меня.

Будто во сне, будто сквозь туман, ещё неделю шли. Валились отдыхать через десяток шагов, но шли. Оружия не бросали. И ни один больше не роптал.

В тот день они спрятали на приметном месте товары, пробились сквозь осинник и на краю леса легли отдохнуть и заснули. Так мало осталось в них жизни, что не бредили громко, а сны были ласковы, как в детстве, и никому не захотелось пробудиться.

Митяю снился мёд. Будто вовсе он не Митяй, а медведь. Сидит себе на дереве и черпает лапой. От каждого глотка силы растут, и сам он огромный, как Святогор. Тепло ему, ветер цветочный с полей, пчёлы кусают, но не больно. Щекочут его пчёлы, и смеётся он так, что листы на осинах дрожат.

Дежнёву приснился другой сон. Опять пришёл к нему Пичвучин. Снег лежит белый, просторный. Бежит Пичвучин, падает, проваливается.

— Ты куда торопишься? — спрашивает Семён.

— К тебе.

— А чего ко мне-то?

— Как чего! Плохо тебе. Ты меня спас от рыбы, и я тебя спасу.

— Спасибо, Пичвучин. Только ведь спасать меня от чего. Голодно — это да. Да разве сможешь ты накормить такую братию?

— Накормить я вас накормлю, да не об этом речь. Посмотри на своих казаков.

Глянул Семён, а казаки под снегом. Бороды у них ледяные, глаза — стеклянные. Замерзают.

Проснулся Дежнёв. Вскочил. И правда, под снегом казаки, ни один не шевелится. Давай тормошить их.

Противились, молили не трогать, грозили, а когда поднял всех, благодарили бога.

— А ведь не наш бог спас наши души, — сказал им Семён. — Пичвучин во сне явился мне. Говорит, замерзают твои казаки. Я проснулся и диву даюсь — не обманул крошка Пичвучин, лежите вы под снегом, ни ногой, ни рукой.

Фома Пермяк серьёзно сказал:

— Ну, как увидишь ещё Пичвучина, скажи ему за нас спасибо. Сердце, видать, у него доброе.

Пошли было в путь, и вдруг — медведь. На людей прёт.

— Семён! — закричали казаки. — Стреляй, пока не ушёл.

Дежнёв — пистоль из-за пояса, бахнул. Медведь заревел, на дыбы, махнул лапой — Пятко Неронов кувырком и — бездыханно. А медведь на Семёна, да заслонил его Митяй. Обнялись они с медведем и стояли долго, только похрустывали кости. Слабеть стал Митяй, а казаки вокруг недвижимо, словно зачаровали их. Думали, конец Митяю. А медведь заревел вдруг и осел. Митяй на него, без силы. Темно в голове, а рукам горячо.

Подбежали казаки, очнувшись: готов медведь. Всадил ему Митяй в сердце нож. И Дежнёв не промазал — в левый глаз пуля вошла.

Пока обдирали шкуру, пока отхаживали Митяя, запылал костёр. Медведь сломал Митяю три ребра, а Митяй спас казаков от голодной смерти.

Пятко Неронова никто не пожалел, но Дежнёв велел схоронить мужика по-христиански. Яму долбили, молитвы читали. Поставили крест. Осиновый крест. Больше-то не из чего было сделать.

Митяя везли на нартах. Никто не роптал, что тяжёл больно паря. Хороша была медвежатина, жирна, сила от неё закопошилась в руках, побежали ноги резвей.